ПЕТРОВ Б.М.

 

Тайга в наследство

 

К вечеру суматоха на автовокзале улеглась, последние пассажиры реденько маячили на пустых диванах из желтой гнутой фанеры. Сиротливо примостилась на краешке древняя старуха в шали и с узелком: даже удивительно, как она осмелилась пуститься в дорогу одна-одинешенька. Молодая, парочка дремала в обнимку, склонив головы друг дружке на плечи. Средних лет мужчина в плаще и клетчатой шляпе охотничьего фасона держал в руке газету, но не читал, а рассеянно смотрел в темное окно. С одного бока около него стоял толстый дорожный портфель, с другого — привалился мальчик лет десяти-двенадцати. На нем была курточка из синей болоньевой ткани и вязаная шапочка с помпоном. Мальчик спал, намаявшись за день.

Вошел еще один пассажир, на мгновенье остановился в дверях, окидывая зал взглядом, и решительно направился к дивану, на котором сидели мужчина с мальчиком.

—Извините, вы случайно не в Солнечноборск?... Жаль, а то вместе бы веселее.

Сразу заметно; что вошедший был человеком общительным. И видом отличный — откровенно рыжий. Не какой-нибудь там блекло-соломенный, а жгуче рыжий, страстно рыжий и к тому еще курчавый. Прямой нос, темные глаза в опушке из лисьего меха, веснушчатый, сложением мускулист — хорош. Если доверять приметам внешнего облика, то должен быть горячим и решительным. В руках тоже туго набитый портфель. Поставил его на диван, сел и с облегчением вздохнул:

Фф-уу, весь день на ногах...

И мы тоже, — отозвался мужчина с мальчиком. — Хочется побольше успеть за выходной, все бегом, бегом... А теперь целый час ждать.

Мужик ваш спит без задних ног, умаялся. Жаль, что вы не из Солнечноборска, а я надеялся...

Нет, нам в Горный. Я там на строительстве работаю. Слыхали про нашу стройку?

Ну, как же! В газетах то и дело... И квартиру уже получили?

- Квартира у нас хорошая, поселок-то строится быстро. Недавно кинотеатр открыли. Мама со старшей дочкой решили в кино на две серии, а я вот сына привозил в город. Ходили в художественную галерею, были на выставке сибирской графики в выставочном зале. А он еще и в цирк пожелал, вот и задержались.

Вы, наверное, художник? — улыбнулся огненный сосед.

Просто  увлекаюсь. Любитель, как говорится. Мы уже и на стройке создали свою изостудию, и сына вот приобщить стараюсь.

Правильно, им надо с младых ногтей “чутье натирать”. Интересуется ваш наследник живописью-то?

Отец мальчика задумчиво пожал плечами.

Как вам сказать... По-моему, цирк больше понравился.

А вы и переживаете. Мы, отцы, такие... Каждому обязательно хочется, чтобы сын перенял твои привычки, чтобы в профессии и увлечении пошел обязательно по твоим стопам. У меня есть знакомый летчик, так он сынишке из игрушек одни самолеты покупает. Музыкант своего, только ходить научится, усаживает за пианино. Со стороны — смешно, правда? Как же иначе! — Собеседник развеселился. — А сыночек скрипку возненавидел и воспылал любовью к бездомным щенкам да воробьишкам — мечтает стать ветеринаром. Трагедия жизни! Между прочим, все твердят о материнской любви, а про отцов и разговора нет, как будто они детей меньше любят. Справедливо?

Нам не положено чувства напоказ выставлять.

Положено — не положено, — на этот раз с грустной задумчивостью произнес новый сосед. — А я, честно признаться, со своим целую внутреннюю драму пережил. Хотя внешне все было незаметно, обыденно... Плоть от плоти, кровь от крови, говорим. Но ведь кроме этого есть еще целое мировосприятие!.. Я имею в виду мое мировосприятие, мой мир. Который ведь тоже умрет со мной, если я его сыну не передам.

И так, слово за слово, рыжий сосед рассказал вот какую историю.

 

Прошлой весной мы со Славкой поехали на глухариный ток. Дело было к концу апреля — в тайге самый снегоход; всюду течет и сверкает вода. Земля только появилась, душистая, парная. Сосны на солнцепеках пригрелись и пахнули живой хвоей, теплый ветерок шевелит ветвями. Самая моя любимая пора весны. Лесная дорога, конечно, растаяла, лужи-озера посреди разлились, а где еще лед серый, твердый в глубоких колеях. Идти до тока было изрядно, близких теперь нету, путь тяжелый. Но даже сама эта растаявшая и раскисшая лесная дорога меня радовала! Идем на глухариный ток, с сыном!

Мы шагали молча, сапоги шумно бултыхали по лужам, взасос чавкали в грязи. Славка позади сопел, что-то у него в рюкзаке ритмично постукивало. И что-то мне это глуховатое постукивание напоминало, нечто далекое и грустно-доброе... Ну, конечно! Мы с отцом так же шли на глухариный ток, и он мне сказал:

— Постой. В рюкзаке у тебя брякает. Неприятно, когда в лесу какой-то чужой звук... Вот видишь, кружка в котелке. Всегда надо газетой обернуть или переложить мягким.

Давно было, мимолетный эпизод. С тех пор я никогда не клал кружку в котелок, не обернув чем-нибудь, но самого случайного разговора, естественно, не помнил. Сколько лет прошло, и отца давно нет в живых. Такая же была весна, и мы шли на мой первый ток.

Отец ввалился в дверь усталый и радостный, какой-то темный и с веселыми глазами. Сбросил с плеч рюкзак и; прямо тут, в прихожей, стал его развязывать. Глухарь показался мне огромным и черным — чем-то непонятно как поместившимся в рюкзаке, древним и сказочно-бородатым. Отец оживленно говорил, какой удивительный ток ему показали, чего-чего только не насмотрелся! “В следующий раз тебя возьму...”

Через неделю идем на ток! Неизъяснимая хмельная власть весны и власть охоты охватили меня. Это было время запойного чтения “Лесной газеты”, рассказов Сетона-Томпсона, старых отцовских журналов “Боец-охотник”. Была еще у нас растрепанная, напечатанная в 30-е годы на грубой желтой бумаге книжка Зворыкина “Охота по перу”. На ее обложке токовал огромный глухарь, сидя на голом суку, и таилось в его облике что-то необъяснимо волнующее. А теперь через несколько дней я сам пойду на ток. Буйная власть охоты и весны вторглась в мою жизнь и все преобразила. Обычная неделя стала вечностью, я никак не мог дождаться ее конца, жил одним нетерпением, одним предчувствием. А накануне вдруг задул сивер и пошел снег. Во время последней перемены я без шапки выбежал из школы на улицу и, увидев снегопад, испугался, чуть не заплакал. Неужели не пойдем?! Но влажная пороша к вечеру растаяла. Мало ли таких снежков пробрасывает за весну, но в тот момент он казался мне трагедией.

И когда мы уже шли по апрельской дороге в лесу, голова у меня кружилась от могучих запахов весны — запахов талицы, березовых дров, муравейников и забродившей буйными соками проснувшейся земли. И все было вокруг такое яркое, душистое, звонкое. Удивительная обступала стройная толпа мачтовых сосен, понизу грубо-коричневых, в полствола золотистых, а где-то там, вверху, — густо сомкнутая сводом темно-зеленая хвоя. Колея была тележная, узкая, с выбоинами и колдобинами, заполненными водой. Санные полозницы уже растаяли, и посреди тесной колесной колеи горбилась натоптанная лошадиными копытами тропка из грязного твердого льда, по которой мы старались шагать. Идти было далеко, ноги я, конечно, намял, и вечером на пятке светился большой, с желудь, тугой и белый водянистый пузырь. Но я его совершенно пока шел, не замечал, потому что во мне кипела и бурлила переполнявшая весенняя радость, все было неповторимо прекрасно вокруг! И. главное, мы шли на глухариный ток, первый ток в моей жизни.

В одном месте на обочине дороги высилась муравьиная куча, весь муравейный народ вылез наверх и вяло лежал коричневым войлоком. Отец остановился, слегка пошевелил живую шерсть ладонью, отчего мураши очнулись, оживленно засуетились. Отец поднес ладонь к лицу и осторожно пошевелил ноздрями. “Вот это да! Понюхай-ка...” Я с опаской потянул носом и... чуть не поперхнулся. От его жесткой ладони шибануло острым, пряным, прочищающим мозги муравьиным духом. “Хватанешь, и усталость снимает”, — с улыбкой пояснил отец. Я тоже слегка ворохнул ладошкой живую клубящуюся шубу и потом всю дорогу нет-нет подносил горсткой к носу. Тонкий пряный аромат держался удивительно долго. Господи, каким душистым был раньше мир! По себе — мальчишке я вдруг почувствовал, как сейчас все ощущал Славка, какие ему бьют могучие запахи апрельского леса, какой оркестр звуков гремит в ушах. И словно уловив мои мысли, он вдруг спрашивает ломающимся баском:

Пап, чем это так пахнет?

Земля весенняя проснулась и вздохнула...

Земля? — В голосе недоумение.

У первого оттаявшего муравейника я пошевелил ладонью вяло кипящую коричневую макушку и, отряхнув, поднес руку к лицу.

—Попробуй-ка...

Он сделал все, как я, сунул нос в горстку и... аж отпрянул головой!

—Ничего себе. Как ацетоном шибает.

Неожиданное сравнение. Но, наверное, точно передает его впечатление.

  Тебе не тяжело? Нигде не трет? Лучше сразу скажи.

  Не-а.

Меня так же отец спрашивал. И я так же, стараясь выглядеть бодрым, ему отвечал. Мальчишка!

Какое грустно-прекрасное чувство... Мы, помню, шли, и отец мне всю дорогу рассказывал, как он мальцом ходил со стариками-птицеловами за певчими птичками, носил дедам котомки с клетками и лучками, варил традиционный пшенный кулеш с салом. Как смастерил ружье-самоделку и стал охотиться, вспоминал всякие смешные случаи... Которые я, между прочим, до сих пор не забыл. Учил по дороге отличать попевки зяблика и овсянки, наставлял в охотничьем благородстве. На всю жизнь ему благодарен: ведь мог бы и другому учить, например, только “следопытским” хитростям — как лучше подкрасться и взять. А, он заложил в меня любознательность ко всему окружающему, “мазаевскую” добрую снисходительность к зверью — такие необходимые чувства для человека, у которого в руках огнестрельная сила. А я все больше молчу с сыном, думаю о своем, солнечными соснами любуюсь. Любуйся, когда один в лесу, а сегодня надо все, все Славке рассказать! Про себя, про деда, про охотничье благородство и разные смешные случаи тоже — всего себя ему открыть, где еще это и сделать, как не на охоте, долгой лесной дорогой. Ведь и он будет потом всю жизнь вспоминать, как мы шли по апрельским колеям на ток и как ему я рассказывал, — когда уже и меня не станет...

—Ты не умаялся? — спрашиваю его. — Смотри, бревно какое удобное лежит, так и приглашает присесть.

— Давай посидим.

Снимаем рюкзаки, вешаем ружья на прочные сучья, устраиваемся. Я порылся в его мешке и нашел— конечно, же! — кружку в котелке. Обернул куском газеты.

— А то брякало все время. Неприятно, когда в лесу какой-то чужой звук... Знаешь, я сейчас вспомнил, как тоже первый раз шел с отцом на ток. Правда, мне тогда лет поменьше было. —

И убил глухаря?

  Разве только в этом, дело? Я весь этот весенний поход помню, словно вчера было. С отцом... Потом, знаешь, там место было особенное. Мы жили в Пензенской области, на реке Суре. За рекой луга заливало — километра на три сплошная вода, и дубовые гривы посреди воды стоят. А потом дорога поднимается на песчаную горку, и начинается сухой сосновый бор — беломошник. И вот идешь бором час, идешь два, вдруг в одном месте, в изложине, рядом с дорогой — старинный деревянный сруб.

  Избушка? — уточнил сын, покусывая сухую веточку.

  Нет, небольшой сруб, венца в три-четыре. — Я показываю от земли  на  уровне колена. — Весь замшелый, погнивший уже. Просто охранял родничок, чистый-чистый ключик, песчинки шевелились на дне, а вокруг склонились гибкие лозины. И называлось это место — Исток. Далеко, девять километров до него было сосновым бором.

  Эх, и далеко. На машине — не заметишь.

  На машине. А в старое время, когда сруб построили, пензяки-полесовщики лапотками, лапотками дорожки меряли. И представь себе, в сушь, в жаркую пору — даже при легком лапотном ходе утомишься. А тут родничок. Сел человек, напился, лицо ополоснул, онучи перемотал, посвежел и дальше тронулся. И все бором, бором, тишина... И еде-то в глухом сердца леса — старинный заколдованный колодец, а вокруг никого нет. Но древние люди будто незримо присутствуют и многозначительно на тебя смотрят — кто, мол, к нам пожаловал, что за человек из себя... Вот в какое место я тогда попал...

И до чего же необычно-таинственное само это действо— глухариный ток. Время — самое-самое для чудес: ис­ход ночи в дремучем лесу, постепенный переход ее к темнозорью и рассвету. Песня — и не песня вовсе, разве только из каменного века — пощелкивание и скрежет, “капанье” и “точенье”. И сама охота — будто игра в волшебное “замри-отомри”. С тех пор глухариный ток на всю жизнь стал для меня самым волнующим, самым глубоким событием каждой весны. А тогда я был просто вне себя, одержимым, безумно влюбленным — до ослепления и глухоты влюбленным. То самое состояние, которое называется — страсть. Но как все это понятнее объяснить Славке?

Пап; а на машине бы здесь точно не проехать, даже на вездеходе, — вдруг перебил он мои воспоминания. Опять я, позабывшись, ушел в себя и замолчал.

На машине? Думать нечего. Ты устал, что ли?

— Не-а. Пап, я, знаешь, сегодня, когда взял ружье, даже удивился, насколько оно легче стало.

— Ну, ты даешь! Как же оно станет легче? Ты сам вырос за зиму. Если пойдет дело, купим тебе года через три хорошую двустволку, все как положено... Ладно, посидели, пора дальше двигать.

Поднимаемся, вскидываем рюкзаки. Движения у него все же не такие бойкие, как в начале пути. Девять километров ему не расстояние на машине...

—Слушай, а почему у тебя физиономия такая конопатая, словно замусоренная? — весело спрашиваю я.

Он хитро прищурился и, словно за щекой ответ носил: все равно, дескать, не поймешь:

—А это для маскировки, вот! Чтобы к глухарю незаметно подкрадываться!

Такой парень вырос — палец в рот не клади. А на кого похож, не могу определить. Конопатый явно в меня, нос, глаза, лицо худощавое — иногда вдруг так осязаемо разгляжу себя мальчишку! И в то же время что-то неуловимо напоминает мать, а она смуглая, волосом темная, и овал лица у нее ближе к восточному типу. Странно перемешала природа самые противоположные черты. И характером сын скорее в маманю-тихоню, но часто я так точна его понимаю! Потому, что узнаю в нем себя. Одного никак не могу постичь: любит он природу или равнодушен?

Снова бултыхают сапоги по колеям-ручьям, скользят и вязнут в грязи. В рюкзаке у него больше не стучит, но воспоминания, каким я был мальчишкой, меня не оставляют. Даже не знаю, когда эта страсть вошла в мою плоть и душу. Однажды, совсем маленьким, такой, помню, устроил рев — до икоты, чуть не до истерики: на вальдшнепиную тягу отец без меня уехал!..

—Слава, осторожнее, тут под водой колодина...

Дорожка, конечно, черт ногу сломит. Лесовозные КрАЗы и трактора разворотили такие рытвины — перепрыгиваешь через них, того гляди оступишься — сапоги зальешь.

А Славка в лес не просится, нет. В прошлом году на открытии осеннего сезона сбил с ветки молодого рябчика, О, был победоносный клич восторга! Я ловлю в его поведении каждое мимолетное проявление моей страсти к радуюсь: по моей идет тропе, по моей! Но если не приглашу со мной поехать — не попросится. Просто он сдержанный, это у него от матери — открыто ни радости, ни любви, ни огорчения не выскажет, все с улыбочкой. И вполне возможно, что в душе он настоящий таежник, кровный, только не показывает. Не просится? Да он даже за рулем посидеть, вести машину — тоже не попросит, ждет, пока я сам предложу. А как любит! Характер такой.

Прошлой осенью на открытии сезона хорошо побродили в тайге. Стали собираться домой, Славка говорит: “Жаль уезжать, я бы еще остался...” Увлекся, загорелся! Как я возликовал... Но, разумеется, вида не подал, говорю: мало ли чего иной раз хочется. Тебе завтра в школу, восьмой класс — это, брат, не шуточки. Есть, есть в нем эта моя страсть. В том беда, что сами леса стали бедноваты. Тут бы его огонек поддержать, разжечь еще одним успехом... А поддержать-то и нечем: ходим, ходим, и все пусто. Вот в чем штука. Такое ему досталось время — попробуй эту дичь найди.

Нет, Сибирь еще вовсе не оскудела! Глухариных токов у меня на родине, может, и не осталось, а тут — ого, водятся, я сам знаю очень приличные. Только вот беда: до приличных ехать далеко. А ему некогда, не могу же я его с уроков сманивать. Лишь по выходным... И вот подходит суббота, спрашиваю: поедем с ночевой? На электричке до Барсуковой, а потом... “На электричке? — В голосе нотка разочарования. — Что-то не хочется. Мы с ребятами договорились радиодетали в магазинах поискать...” Вот так. Шоферы говорят: вспышку дает, но не заводится. Даже является горькое подозрение, что иногда ездит со мной лишь из-за того, что даю ему руль. Понятно, где-нибудь на тихом месте, на проселке. Я считаю, что вождение машины — обязательное мужское дело, и надо осваивать его с юных лет. Это он с удовольствием!

Сейчас увлекался радиотехникой, готов с утра до ночи паять схемы. Я думал — пройдет, но, похоже, всерьез. На моду стал обращать внимание, девочки ему по телефону позванивают. На ток пришлось обуть его в мои резиновые сапоги, только на ноги потолще намотать, он и доволен: отца догоняет! А как насчет природы — не могу понять. Но применить малейший нажим — ни за что. Да и зачем? Насильно мил не будешь. Я все-таки верю: лишь бы дать ему возможность почувствовать всю эту прелесть... Прошлой осенью я, не щадя машины, решил забраться в самые нетронутые места. Досталось, конечно, ради Славки нашему “вездеходу” — рвал его по таежным дорогам, аж у самого не раз сердце схватывало судорогой...

Между прочим, был в этой поездке такой эпизод. Осень стояла сухая, лесные дороги сохраняли почти проезжий вид. Глубоченные ямины с зеленой от старости водой мы объезжали между деревьями или заваливали пнями и хворостом, самые глубокие колеи закапывали землей — топор и лопата постоянно в ходу. Но больше всего изводили упавшие поперек дороги осины. Приходилось в каждой прорубать воротину — бревно в ширину автомобиля, откатывать его в сторону с помощью ваг — рычагов. Долгая работа. Мы преодолели уже несколько таких завалов, выезжаем из-за поворота — снова проклятая лесина-древесина.

  Интересно, почему они все падают поперек дороги? — задумчиво проговорил Славка. —Не вдоль, не в лес, только поперек...

  Нас не пускают. Не любит тайга человека и его машин, оборону строит.

  Пап, а я читал, один ученый говорил: “Природа сурова, но не злонамеренна”.

  Посиживал твой мудрец у камина и размышлял,— с досадой возразил я. — Попробовал бы как мы  попотеть.

Взял топор, поплевал в ладони и начал зло кромсать звонким лезвием еще сырой зеленый ствол, щепки белыми брызгами разлетались по грязи. Вдруг мой юный мыслитель восклицает:

  А я нашел! Их сучья перетягивают!

  — Какие сучья?

  Пап, точно: никакого зла нет — чистая арифметика,

  Какая арифметика?

Он засмеялся всеми своими конопушками:

  Со стороны просеки больше солнечного света, поэтому ветки  растут быстрее, листвы больше — эта часть вершины перетягивает. Дважды два — четыре — дерево должно падать поперек дороги! А ты придумываешь: природа “не любит”!

  Ишь, еще один мудрец нашелся, — сердито удивился я. — А ты можешь так придумать, чтобы за следующим поворотом осина не лежала?

—Этого я пока не умею, — смеется он.

Я протянул ему топор.

—Тогда наберись воздуха и руби. А я лучше поразмышляю.

Вот какой аналитик растет. Все у него дважды два... Эх, лишь бы завтрашняя заря у нас сложилась. Кто побывал на настоящем глухарином току, заболевает им на всю жизнь. Такое незабываемое зрелище в природе — священнодействие. А я все ему расскажу! Все покажу, передам, я его так люблю — ничего не пожалею, что от меня зависит!..

Какой душистый был чай у костра... Сухие сосновые сучья горели жарко и весело, будто с удовольствием. Кругом черные сосны молчали в тишине и лишь иногда покачивали лапами. Впрочем, они-то не шелохнулись, это огонь шевелил в густых шубах глубокие тени. Чай вобрал в себя ароматы смолистого дымка сосновых дров, брусничника, который курчавился у подножья стволов, апрельского бора — что на свете пахнет душистее, чем чай у костра перед глухариным током! Костер полыхал сухим жаром, я хлопотал с ужином, а Славка лежал на куче лапника, подперев подбородок, и отрешенно смотрел на огонь. Интересно, о чем он думал?

Пап, ты обещал рассказать про своего первого глухаря, про Исток-то, а?

Да, Исток, брат, для меня это особенное место. В тот первый раз со мною чудо произошло.

— В наше время чудес не бывает — говорит он, откусывая добрый кусок домашнего пирога и прихлебывая горячего чаю из кружки.

— Здорово живем! Хорошая охота полна чудес, а как же!..

Глухаря тогда первым услыхал отец и торопливым шепотом пытался объяснить: вон там — капает... опять точит! Неужели не слышишь? Но как я ни напрягался, никакой песни в темноте настороженно притихшего бора уловить не мог. Отец махнул рукой: “Ближе подойдем. Прыгай, как я”. Он повернул голову в том направлении несколько боком, ухом вперед, — прицелился в темноту и вдруг, поманив меня рукой, сделал два быстрых широких шага. Я успел сделать только один. Он постоял немного и снова — два широких шага, остановился, как вкопанный, а я опять успел шагнуть лишь раз. Он настороженно поднял руку вверх, глядя на меня, но слушая туда, выждал и вдруг махнул: давай! Я шагнул два раза и догнал его. Замер и... вот оно! В глубине непроглядного бора что-то легонько скрежетнуло, как-то вроде “жр-жр-жр” (как будто кто-то там в темноте потер двумя камешками друг о друга). И умолкло. Это глухарь? Чего угодно я ждал, только не такого. Впрочем, какого “такого” пояснить толком не могу, а тогда просто растерялся. Отец ободряюще улыбнулся, совсем рядом приблизив ко мне в темноте светлое лицо: ну, раз схватил — иди... И легонько подтолкнул в плечо. И я пошел.

Сначала я шагал на удивление хладнокровно — просто не понимал, что происходит. Но постепенно неизъяснимая колдовская сила все больше захватывала меня под свою власть, и скоро я совсем забыл, где нахожусь, кто я, зачем... Только впитывал в себя шаманские, какие-то нездешние, надреальные звуки и, уловив начало колена, делал два-три прыжка, не очень разбираясь, куда наступаю, куда двигаюсь, откуда. Наверное, люди под гипнозом точно также не сознают плоти окружающего мира и воспринимают лишь сигналы голоса своего повелителя. Я прыгал и замирал, вся моя жизнь в тот момент свелась лишь к прыганью и замиранию, а звучание — источник моего существования — нарастало, все больше заполняя мир. Пока я вдруг не понял (трудно представить, но сообразил я это как-то затылком), что оно доносится уже... сзади. Токующего мошника я проскакал мимо!

Только с этим сознанием, вернее, “подсознанием”, я несколько пришел в себя и (краешком глаза!) отметил, что в лесу стало как будто виднее. То есть темно еще было, но какая-то серость просочилась между деревьями — очертания сосновых маковок стали заметны на бледном фоне. Я, снова действуя будто по чужой подсказке, а не своей волей, повернул и поскакал назад. Вот сосна... вот, кажется, доносится откуда-то прямо над головой. Да, такие странные и громкие звуки может издавать только Он: ддак! ддак!— как палкой по суку. И торопливое скрежетание, заполняющее собой весь лес вокруг. И еще между “капаньем” и скрежетанием — новое какое-то хриплое “к-ррык!” — будто он, давясь, глотает пустые консервные жестянки. Но где же он, где сам великан?

Это я теперь понимаю, что стояли еще темные сумерки, надо было просто подождать рассвета. Понимаю, что певец, наверное, был близко от меня и — такой огромный! — никак не укладывался в привычный и ожидаемый образ. Я мучительно всматривался в темные очертания сосновой шапки, уже слезы выступали на моих глазах — от напряжения или отчаяния — мешали смотреть. Хвойные лапы беспорядочно сливались в черную массу. Но никакого глухаря не было. Не было! Так же много позже я не мог увидеть в небе созвездия. Вот рисунок на бумаге, вот распахнутое небо, полное мерцающих искринок — мерцающих в полном беспорядке. Ни за что они не желают складываться в причудливые рисунки Геркулеса, Возничего, Дракона. Для этого, надо было выбрать особый настрой глаза, “особую меру взгляда. И в этот моего первого тока я беспомощно топтался под темным шатром сосны, с которой лился вниз водопад завораживающего лешачьего бормотанья, заполнявшего собой весь лес, и никак — ну, просто никак!—не мог рассмотреть громаду токующего черного петуха.

А между тем все заметнее брезжило вокруг. И наконец мне показалось в непроглядной мешанине сосновых лап... какое-то движение. Токуя, певец распускает и собирает крылья и хвост, вытягивает шею. Да-да, вот большая темная, неопределенной формы куча — шевелится! Я медленно поднял свою берданку. Мушку не видно. Странно, почему не видно мушку, ведь уже совсем светло! Нет, больше ждать нельзя —вокруг рассвело, сейчас он меня увидит. Я уставил ствол в темную кучу, которая недавно ворохнулась. Или эта — чуть правее шевелилась? А!..

Я представлял себе после выстрела всякое: как черна”: громада будет куролесом рушиться вниз, обламывая сучья, и бухнется на землю. Как он полетит, загромыхав могучими крыльями, вселяя в меня чувство наивысшего отчаянья— промахнулся!.. Но только не то, что произошло на деле. Ничего не случилось — не рухнул и не полетел. Тихо... Значит сидит? Я торопливо выкинул затвором стреляную гильзу, впопыхах (боясь, каждый миг, что вот-вот раздается гром крыл, и он...) всунул новый патрон — клац-клац — успел! Вскидываю берданку к плечу и — в ту же бесформенную кучу — ббуух! И снова ничего.

До сих пор не нахожу достоверного объяснения тому, что произошло. Я стрелял в крону еще раза три — все тихо. Когда развиднелось, в Сером сумраке рассвета я заметил, как сверху, покачиваясь легкой лодочкой, опускалось широкое перышко. Я поймал его в воздухе. Выходит, есть он там, глухарь, я его не выдумал! Был!.. Стало совсем светло, ток кончился, на мои выстрелы подошел отец. Я сбивчиво рассказал, что случилось. Он улыбался. “А ты... не фантазируешь часом?” — “Но ведь про песню ты мне сам сказал! И перышко вот, посмотри! А вдруг он там в сучьях застрял?”— “Бывает... но редко. Сосна-то вся насквозь просматривается, сам видишь — насквозь, и ничего нет. Может, ты не заметил, как он слетел?” — “Разве можно его не заметить!” Но уверенность в моем голосе таяла... До сих пор не могу объяснить себе того случая. Был — не был? Не ведаю. Таинство. Чудо.

 Странно. Куда же он делся? — проговорил Славка, когда я закончил рассказ. — А все-таки здорово, наверное, в темноте прыгать.

Ты знаешь, главное даже не в том, главное — песня.

Красивая?

Как сказать красивая... Словами не опишешь. Не столько красивая — языческая что ли, волшебная.

Ну, ты даешь, пап!

Зря ухмыляешься. Сам послушаешь — поймешь. Не знаю, как объяснить. На меня, бывало, вроде дурман находит. Чара. Честно сказать, до сих пор на току руки трясутся. А пора бы успокоиться.

Как молоденький, да? — смеется Славка и тянется за новым куском капустного пирога.

Почти... А разве я старый?

—- Да ничего. Зрелый! — Он продолжал смеяться.

Конечно, охотничья моя горячка с годами поостыла, все больше волнуют не сам выстрел, не собственная дичь, а скорее все, что вокруг дичи и выстрела, чему выстрел является лишь венцом, последним аккордом. Не надо кривить душой, заключительный аккорд тоже необходим, без него песня — недопевок. Исток... Простое дорожное название, а словно нарочно подобрано, чтобы таить в себе полный смысла символ.

Вот так, Слава-огурец, — произнес я вслух. — Хочешь, расскажу, как я этот ток нашел?

Похвастать не терпится?— с улыбкой спрашивает он.

Это, брат, не хвастовство. Найти глухариный ток — высшая школа в охотничьем деле. Городские обычно у местных охотников разузнают. Не каждый скажет, но если хороший приятель, да как следует попросить, могут свести.

Что ли им жалко?

Видишь ли, я не жадный, а тоже хитрю, про свой ток не рассказываю. Глухари живут очень оседло, можно десять лет на одно игрище ходить, всю жизнь. Если, конечно, сам не переведешь. — Объясняя, я убирал кружки, хлеб, вытряхнул пустой мешок из-под пирога. — Вроде как в сад, что ли: каждый год собирай урожай, только не под корень. Меня водили на знаменитое токовище, которое, рассказывали, крестьянин в прежние годы городскому купцу-охотнику за коня продал. Только его много людей знало — к той поре весь вышерстили.

А как ты свой нашел?

Тут, брат, целая наука. Тоже как-нибудь в следующий раз расскажу. Вообще, вокруг глухариных токов всегда водилось много легенд. Будто он слепнет от страсти, хотя это вовсе не так. Я много трудов положил — и по насту лазил, и в снегу ночевал у костра, пока нашел. Сегодня чего не ночевать? Знания, настойчивость, выносливость, удача, чутье... Зато теперь этот ток мой, никто больше не знает. Если будешь себя умненько вести, передам в наследство.

Завещание напишешь, ага? — смеется наследник.

Нет, только на словах. Разве можно писать! Вдруг выкрадут, кто-нибудь прочитает... Помнишь, как “Остров сокровищ”?

Фамильная тайна. — Он выразительно округлил глаза!

Еще какая! Станешь настоящим охотником, а у тебя свой ток. Великое дело.

Поместье получу глухариное, ага? — И похлопал по карману. — Будет что промотать в молодости.

Однако  начитанный,  я смотрю, попался  наследничек.

Мы по литературе проходили. Папа, ну вот нашли ток, а дальше что?

Дальше спать будем укладываться. А ночью, когда только-только  звезды  начнут  меркнуть,  пойдем  слушать своего глухаря. А как услышим... Да я тебе уже сколько раз объяснял.— Я набросал побольше дров в костер, отчего пламя на время приглушилось, стал стелить на лапник все, чем нельзя было укрыться. — Ты запомни главное: прыгать под песню и не горячиться. Утром посмотрим, каков ты на деле воин. Ах, Слава, если б ты знал как я люблю эти глухариные зори, если б ты понял... Знаешь, у глухариного костра всегда так — можно до рассвета проговорить. Давай-ка брат, спать. Самое главное, чтобы не сгореть.

В прямом смысле, или как?

Очень просто. Мы с дружком Борькой Лутошкиным так же вот ночевали в лесу, с вечера снег стал валить. Развели костер пожарче, и угоди ему на спину искорка. Пока проснулся, да очухался, да снегом затушили, вся спина у телогрейки вытлела — от рукава до рукава. Смеху было! Идем по улице домой, у Борьки за плечами рюкзак, а из под него пиджачишко по бокам выглядывает... Возьми еще мой меховой жилет, а то подмораживает к ночи. К огню ляжешь, а я буду тебе спину прикрывать. Я то привычный. Ишь, лужи заковало, звезды играют.

Мы лежали на мягкой постели из лапника, прижавшись, чувствуя тепло друг друга. Хорошо. Я прикрыл веки и начал дремать. Вдруг передо мной возник краснобровый и крючконосый лесной отшельник-глухарь. Он ходил по ветке распустив хвост веером и тряся бородой, огромный и фантастический, как сказочная птица сирин. Наверное, я; видел его глазами Славика, потому что давно мне не приходилось видеть таких глухарей. Он жарко токовал но… пел молча.

Песню на токовище первым услыхал сын. Был молитвенный предрассветный час — звезды потухли, но заря даже еще не забелела, час полного оцепенения в мире, когда лишь один звук существует и он — внутри тебя: тоненький звон в ушах.

—Папа — осторожно  шепнул  сын, — мне кажется... в той стороне что-то там есть.

Мы стоим в темноте близко друг к другу, но видно лишь, как призрачно белеет его лицо.

Что?..

Как словно шуршит... или стрекочет, будто маленькая птичка.— Он вдруг повернул лицо в ту сторону.— Вот снова...

Какая птичка! — нервничаю я. — Его сразу поймешь, я тебе объяснял: словно косу точат. А капанье различаешь? Ддак, ддак...

— Больше ничего. Кто-то попискивает, треск тихий, будто помехи в наушниках...— Он добросовестно старается объяснить.— Папа, опять!

В его тоне заметна растерянность. Необычные позывные из темени действуют на него — нет, не ошеломляюще, но озадачивают, что ли, выводят из равновесия. Я снимаю шапку, приставляю ладони к ушам рупорами, впериваюсь в ту сторону... Нет, предрассветная темень глуха для меня.

Ну? — резко выдохнул я.

Вот опять...

По его выражению и по ритму его легких вздрагиваний-отзывов, и по тому, что ничего другого не услышишь сейчас в ночной тайге, можно не сомневаться, что это поет глухарь.

—Давай так,— словно заговорщик, шепчу я ему в ухо,— идем в том направлении, только осторожно, чтобы ни сучка не треснуло! Как уловишь капанье, скажешь мне.

Он понятливо кивает головой. Мы тихо-тихо, каждый шаг, на ощупь, чтобы ветка по одежде не хлестнула, не идем — почти плывем над землей в темноте. Славка уточняет:

— Надо немного правее.

Наконец он “запеленговал” и капанье. Я снова сорвал шапку, пристроил горсти к ушам... Ничего нет! Только однотонный звон. Проклятье... Но дальше идти опасно, надо начинать под песню.

— Слава! — громко шепнул я, — Как только начнет капать, тронь меня по плечу, а как точить — дважды... Так, правильно, — прислушиваюсь я к его прикосновению, мысленно отмечая в себе ритм песни. — Пойдешь пока впереди. Как начнет точить, делай один большой шаг. Давай!

Он стоит, напряженно белея лицом, “подстраивается”.

— Ну? — не выдерживаю я. — Замолчал?

Славка только полуподнимает руку, словно охраняя те беззащитно слабые колебания. Я начинаю злиться.

— Чего ты стоишь? Скоро светать начнет!

Он осмелился, шагнул. И замер. Опять стоит. Так дол-то стоит... Никак не решится, что ли? Но так мы никогда не подойдем! Сереет темнота. Вот и первый невидимый вальдшнеп пролетел над верхушками сосен, словно подбадривая моего охотника: “Хор-хорр...”

— Чего стоишь пнем? — зло прошептал я. — Уже светает! Не можешь по одному шагу делать?! Тюлень несчастный... Ну! — Я готов толкать его в спину!

Еле-еле он снова качнулся с места. Я спокойно успеваю сделать следом свой шаг. Постоял, еще отважился... еще. Началось. Наверное, зря я на него выругался. Но иначе б его не сколыхнуть.

— Делай шаги больше! — С придыханием командую я. — По два!

Теперь совсем  наладилось — мы прыгаем вдвоем под песню. Она соединила нас в одно прыгающее и дышащее единым вздохом существо.

— Стоп! — Я ловлю его за рукав и удерживаю на месте. — Слышу.

Он понимающе кивает головой и с облегчением уступает место впереди. Наконец-то я сам пью эту чародейную глухариную песню. Так перенервничал, будто мне ее больше вообще никогда не изведать... Господи, да просто его молодые лопухи острее!

— Пошли! — Я уже только движением плеча, головы подгоняю его. Но теперь и он втянулся в ритм, нервно-уверенно прыгает за мной. Вот он, заговорный, вкрадчиво-интимный шепоток таежного волхва. Он отчетлив и наполняет весь лес, будто набатный гром, вытесняя остальные шумы-помехи, которые уже зарождаются и которые лишь отмечаю краем внимания. (Пискнула какая-то ранняя свистунья; вот, кажется, косачи далеко на болоте попробовали зажурчать земляными голосами: вот кто-то сухо пощелкал, наверное, дрозды проснулись...). Но явно, полно царит на весь предрассветный бор лишь страстное глухариное шипенье. Этот звук вошел в меня, заполнил всего и вошел в Славку, я это чувствую всем существом.

И наконец мы его увидели. Словно вырезанный ножницами из черной бумаги, четко обрисовался на толстом суку, на фоне чуть порозовевшего неба, как на той старой обложке, которая приводила меня в неистовый восторг в далекие детские годы. Редко так доводится, обычно его еле рассмотришь в темной макушке — таежные артисты не стремятся к популярности. А тут — словно нарочно выбрал сук, чтобы позировать и поразить Славкино воображение всей своей дикой красотой. Уже заметно брезжит в лесу, свет пробивается сверху сквозь густые кроны и разливается понизу меж стволов — скоро развиднеется. Раз мы его так четко различаем, то и... он нас может узрить!

— Видишь? — спросил я Славку одними губами, полуобернувшись к нему.

— Ага,— так же беззвучно отвечает он, нервно сжимая ружье.— Дарю! Пусть у тебя будет день крещенья...

— Ох, и большой... Будто индюк.

— Какой индюк! — сердито прошептал я. Ну, давай... Подойди еще вон к той сосне. Да поскорее!

— Ага.

Глухарь развертывает хвост, как игрок — колоду карт в руке, и начинает скрежетать. Славка делает прыжок, второй. Я думаю: не надо бы два, когда так близко, хватило б по одному шагу... И точно: от усердия Славка прыгнул слишком далеко и не может удержать равновесия. Чтобы устоять, широко взмахнул руками, качается... Глухарь уже закончил колено, смолк, а Славка все еще балансирует, размахивая руками, словно крыльями. Не удержался— переступил ногами, сучок под сапогом громко хрустнул... И тут же большая птица начала медленно-медленно отделяться от сука, сперва как будто валиться темной глыбой (жидкий апрельский воздух ее не держит), но, спустившись в полдерева, останавливается в падении, расправляет крылья, летит. Скрывается меж стволов. Все происходит в невыносимо-замедленной съемке и так неожиданно быстро, что я даже не успеваю вскинуть ружье, чтобы выстрелить.

В тайге еще темные сумерки, зорька только светлеется, небо лишь слегка начинает окрашиваться дымно-розовым. Но все кончилось. Я страдаю в отчаянии: чуда не произошло! А Славка смеется—изображает, как он балансировал, будто клоун с зонтиком на канате, такое веселое приключение!

Дома всю неделю мы подсмеивались над этим случаем.

— Охотнички! — потешалась мать. — Вдвоем в эдакую огромную мишень не попали!

Я уже успокоился и злость на рыбий Славкин характер укротил в себе — что поделаешь, раз натура такая. Но...

Славец, но как же тебе пришла в голову в такую минуту сравнивать токующего глухаря с индюком? — поражался я. — Вот бы никогда не подумал!

Большой... и черный, — беззаботно улыбался Славка.— Я думал, правда будет песня. Тетерева и то громче бормочут.

А по-твоему, чем громче, тем лучше, да?

Честно сказать, за семейным юмором я прятал горький осадок собственной вины и злости на себя. Старый, старый глухарь! Старый изношенный пензенский лапоть! И ничему-то не научился — опять горячкой все сгубил. Ну, зачем я его торопил?! Эх, если б все кончилось удачно? Хорошо, что у нас есть еще один выходной в этой весенней десятидневке. Я ведь тоже своего первого упустил, но от этого стал только азартнее. Теперь-то он видел! Ворожба таежная вошла в него —это я почувствовал в то утро. Теперь станет Славка заядлым таежником!

Ну, разумеется, не в том дело, будет или нет он привозить из тайги глухарей. Любит человек, природу или равнодушен... Конечно, в чем-то он теряет, если не любит. Но это не значит, что он сам по себе плохой или неполноценный. Вокруг меня таких десятки! А другие равнодушны к музыке, а третьи — к живописи... Впрочем, извините, я, может, сказал обидное? Просто хочу подчеркнуть, что вовсе не делю всех людей на плохих и хороших в зависимости от любви к природе. Но... ведь сын, единственный. И это —моя страсть, моя душа! Тут уж совсем другое. И я хочу передать ему свой внутренний мир, чтобы моя душа не умерла — осталась в нем. Да-да, хочется себя в сыне оставить на земле, тогда я в этом мире не кончусь. Вечная, как сама земля, история: продлить себя в сыне — вот в чем суть. И ведь что тут еще важно? Если эта заря на току проникла ему в сердце, он ведь его хранить будет, этот ток, который я в наследство передаю. Да… Только нужен ли ему мой мир, воспринял ли он его — в этом моя боль. Но я же видел, он загорелся моей страстью, я это почувствовал— песня глухариного тока вошла в его сердце!..

— Завтра суббота, ты помнишь? — спросил я Славку. — Собираешься? Последняя охота весны, последний ток.

Он сидел, согнувшись над столом и что-то паял электропаяльником. Стол был завален разноцветным радиомусором, яркими красными, синими и зелеными проволочками, какими-то металлическими жучками с усиками, пестрыми разных расцветок членистыми гусеничками, дымилась и благоухала канифоль. Славка медленно поднял голову от переплетения проводков, задумчиво покусал согнутый сустав указательного пальца —он, кажется, думал еще о том, что запуталось в разноцветных проводках и сопротивлениях. Наконец взглянул на меня и проговорил:

— У нас скоро районная выставка...

Какая выставка? Не понимаю — ты о чем?

Отложил паяльник на подставку, что-то трудное, извиняющееся появилось в его глазах.

— Знаешь, мне что-то не очень хочется.

Это — понимаете? Как будто любимый человек меня ударил. Или друга уличил в предательстве...

Но я нашел в себе мужество не подать вида и, кажется, спокойно ответил:

— Дело твое.

Отказался. От глухариного тока отказался! Видел, скакал под песню, дыша со мной в один вздох... Ему надо паять! Время, время ему досталось другое.

Что ж, я и до этого ходил на ток один. Только теперь ясно, что отныне навсегда буду ходить один. Просто у него будет свой мир.

 

На такой драматической ноте закончил рыжий сосед свою исповедь. Оба отца некоторое время молчали. Наконец, тот, чей мальчик спал, привалившись к его боку, проговорил деликатно стараясь не нарушать тона:

— Так оно... Я, пока вы рассказывали, подумал: у нас батя тоже хотел, чтобы мой старший брательник стал строителем, как он сам. Только тот взял и поступил в речное училище. А я без всяких понуканий и соблазнов пошел на стройку. Видно, это закономерность: что мы им навязываем, то не прививается, а? Знаете, надо бы двух сыновей иметь, тогда другое дело.

Рыжий зачем-то раскрыл портфель, достал журнал и тут же затолкал его обратно, а портфель защелкнул. Затем ответил:

Само собой, лучше двух... — И вдруг сам себя горячо перебил: — Все они нынче только техникой увлекаются, вот в чем беда! Поколение “технарей” пришло. Зачем им цветочки-василечки, глухари да зяблики? Ни к чему.

М-да, пожалуй, такие действительно очень опасны. Вырастает человек, и нет у него в душе чувства родной природы, красоты ее, сопричастности — никакого отзвука.

 Мимо гениальной “Ржи” Ивана Шишкина проходит, не мигнув... Встречал таких, встречал. Эти действительно способны, в конце концов, погубить нашего “зеленого друга”... раз он у них никаких переживаний не возбуждает... Хотя, наверное, вряд ли вы правы, когда осуждаете всю молодежь из-за одного своего сына.

Тот повернул к собеседнику рыжую голову, внимательно посмотрел в глаза, что-то сообразил и вымолвил вслух:

Возможно, что и так — я необъективен. Но ведь обидно! Почему именно мой, за что?

Радуйтесь, что у него есть хоть какое-то увлеченье в жизни, — миролюбиво заметил отец спящего мальчика. Улыбнулся. — В каждой ситуации можно постараться найти что-нибудь положительное. Вырастет —будет вас возить в тайгу на своей машине, разве плохо?

Да, можно, — машинально согласился тот, не вникая в суть слов собеседника. И поднялся. — Ну, мне пора, вон посадку объявляют. Будьте здоровы. Может, еще свидимся...