НЕМТУШКИН А.Н.

 

Самэлкил – метки на оленьем ухе

 

УЧУГ ВЫВЕЗЕТ...

 

Я был в командировке у оленеводов, в бригаде Петра Га-юльского. Вместе с ними ездил на осмотр стада. К вечеру в стойби­ще вернулись все пастухи, кроме одного молодого парня. Стемнело. Слышим — орет. Я хотел было отозваться, но бригадир остановил меня:

— Не надо. Пусть учится понимать тайгу, а то никогда оленеводом не станет. Интернат его испортил, книги научился читать, а тайгу не понимает. Если не будет терзать учуга, тот его вывезет. Не зима, не замерзнет...

 

ДЕДУШКА, ИДИ СВОЕЙ ДОРОГОЙ...

 

Медведя никогда не надо трогать, это же наш прароди­тель — зачем обижать?.. Сейчас мы ходим на охоту, на рыбалку с Гришей. Я ему постоянно втолковываю об этом, а то некоторые приезжие как только увидят медведя, сразу хватаются за ружья, палить начинают, дурачки. Это же грех...

Я несколько раз встречался с амиканом. Встретимся, а я плохо вижу, начинаю разговаривать с ним на родном языке. Гово­рю: дедушка, я случайно здесь прохожу, тебя не трогаю и ты иди своей дорогой. Я не знал, что это твоя тропа. Извини, я тебя не трону, и ты меня не трогай. Иди, пожалуйста, по своим делам... И, представь себе, бэе, он слушается, уходит. Он же полуэвенк.

Был у нас такой случай. Я тогда сторожил на буровой на Чисковой. Приехали к нам из Черногорска два молодых практи­канта. Все свободное время от работы они бродили по тайге, стреляли кого попало, браконьерничали. То невыходного соболя убьют, то голую белку. Ругали их — бесполезно. И вот однажды они наткнулись на медведицу с медвежатами. Мать фыркнула и убежала, а медвежата, как ребятишки, на дерево залезли. Ну, они их и расстреляли. Пришли на буровую радостные, говорят, увезем домой по шкуре.

Где-то дня через два-три, после смены, снова убежали в лес. И — не вернулись!.. Начальство подняло тревогу, всех людей отправили на поиски. Думали, заблудились. В тот же день их на шли. Обезглавленными. Они пошли туда же, где убили медве­жат, а медведица скараулила их из-за коряги. Они даже выстре­лить не успели. Видимо она сразу смяла обоих, оторвала им го­ловы, оттащила в сторону и закопала в мох... Э, бэе, с медведем шутки плохи: будешь болтать о нем, обижать, услышит и обяза­тельно отомстит. Эвенки его зря не трогают. Грех...

 

БОГАТЫРИ ИЗ РОДА ЛАГГУКО

 

Род Лапуко был когда-то самым могущественным в ни­зовьях Катанги — Нижней Тунгуски. Наших богатырей и силачей знала вся тайга. Перед тем как разъехаться на охоту до новой весны, эвенки, кочевавшие по Чисковой, Таймуре, Виви, Уча-ми, Вакунайке собирались в одном месте, играли свадьбы, уст­раивали ехорье, разные соревнования.

Сначала натравливали друг на друга быков. А перед гоном у оленей уже играет кровь: как разойдутся — вся полянка бывала из­рыта копытами, как плугом. Все кусты и деревья вырвут с корнями.

Потом устраивали борьбу. Ребятишки, парни, а потом, раззадорившись, схватывались мужики. Хэ, вот, говорят, зрели­ще бывало! Все старики и старухи вылезали из чумов поболеть.

Последними соревновались силачи. Между двумя деревь­ями натягивали маут, и мужчины, разбежавшись, должны были грудью порвать эту «ленточку». И рвали! Были у нас силачи. Про одного рассказывали, что он ловил маутом самого здорового быка, валил его наземь, руками зажимал его ноги и, забросив его на спину, как зайчонка, таскал по всему стойбищу. Никто, говорят, не мог повторить его номер. Во время соревнований заключали своего рода пари — на оленей, на собак, на ружья. И - отдавали. Честь тогда была превыше всего...

 

ШАМАНКА ИЗ ЭКОНДЫ

 

В Эконде жила молодая шаманка. У нее не было еще своего костюма, бубна, колотушки, не строила она и ритуального чума, но обряды и камлания проводила успешно. В поселке шаманить опасалась, поэтому для этих церемоний выезжала в тайгу.

Чаще всего обращались — с лечением больных. Она не отказывала. Камлания ее заканчивались успешно, она «находи­ла» выкраденную душу больного, плевком в рот водворяла ее на место, и больной, к радости родственников, выздоравливал.

Однажды она забеременела. И тут приходит одна женщина и просит вылечить заболевшего сына. Отказать шаманка не могла.

Перед камланием она посадила рядом с собой мужа и каким-то образом освободилась от тяжести живота — на время камлания переложила свой плод в живот мужа. И стала шама­нить, а муж сидел, тяжело дыша, пыхтя, с надутым животом.

Камлание затянулось. По словам шаманки, враждебные духи без жертвоприношения отказывались возвратить душу парня и надо было продолжать этот обряд. Но тут неожиданно возмутился муж:

Хватит на сегодня. Не видишь, еле дышу. Оставь на завтра!..

Шаманка молча легла на шкуру, закрыла глаза. Затем оку­нула мизинец правой руки в кружку с водой и трижды протерла им правый глаз, затем левый и открыла их.

Ох-хо-ха! — выдохнула.

Духи покинули ее. Живот заметно стал подниматься. Она тяжело села.

Муж облегченно вздохнул.

 

УБЕДИЛА

 

У оленевода Кумонды Ивановича Тасачи наконец-то ро­дился сын. На радостях он купил бутылку спирта и пришел к другу.

Давай, обмоем будущего олененка!..

После выписки из больницы жены они пришли в сель­совет, записать сына.

Как назвали? — поинтересовалась секретарь Совета, молодая белокурая девушка.

Амарча! — заулыбался Кумонда Иванович.

Да вы что, Кумонда Иванович? Шутите, это же не человеческое имя...

Нет, это наше, эвенкийское...

Ну, какое же эвенкийское. Оно же как кличка! - сто­яла на своем девушка.

Тасачи растерялся, а потом пришел в себя,

Это наше, имя моего отца. Он тоже опаздывал появиться на этот свет, вот его и назвачи Амарча. Я тоже долго ждал сына, одни девчонки рождались, и наконец-то он появился. Значит, Амарча.

Может быть, и так, Кумонда Иванович, как вы расска­зываете, но то все старое, отжившее, а вы-то совсем другой че­ловек. Вы член партии, передовик производства, бригадир! Зачем же за старину держаться? Вам же дали отчество Иванович, разве плохое? Пусть ваш сын будет Иваном... Ну, как запишем?

Кумонда Иванович машет рукой:

-    Ладно, пиши Ванчо...

 

ЧЕМПИОН ПО ПОЕДАНИЮ МЯСА

 

В роду Кордуй был один мужик. Не сказать о нем, что он был всех больше или здоровее, - нет, обычный. Правда, кряжи­стый мужчина, но он был известен среди эвенков, кочевавших по речкам Виви, Учами, Таймуре и Вакунайке как чемпион по поеданию оленьего мяса. Иногда устраивались и такие соревно­вания. Звали его Маича.

Ел он так.

Ставили перед ним большой медный котел с мясом. Он засучивал рукава, садился и широко раздвигал ноги. Одной ру­кой вытаскивал из котла оленью лопатку, впивался в нее зуба­ми, а другой рукой чиркал ножом у самых губ, и, как говорит­ся, пошло-поехало. Старики рассказывали: ел он с аппетитом, красиво. Смачно чавкал, облизывал жирные пальцы, не торо­пясь, обсасывал ребра, хрящи. У всех текли слюнки, собаки по­визгивали от зависти. В котле уменьшалось мясо, а сам он все выпрямлялся и выпрямлялся, а пузо все росло, надувалось.

Маича расправлялся с одним котлом, ему ставили дру­гой. Он вытирал жирные руки, рот волосами своей жены, чтобы ничего не скользило, и опять принимался за работу. Бывало, бедняга еле дышит, глаза на лоб лезут, сыто икает, а сам все ест и ест. Опрокидывался на спину, а все пихал и пихал. Тут уж противно смотреть на него было, но половину быка уничтожал! Удивлялись - куда только вмещалось. Потом сутки храпел... Это был отец Апкирик - Марии Кордуй.

 

* * *

В таймырской тундре живет и работает оленеводом мой друг, нганасанский художник Мятемяку Турдагин.

- Художник от Бога, - говорит о нем народный художник России, знаток Севера В. И. Мешков, когда-то учивший Мяте­мяку азам мастерства. - Оленя он может начать рисовать с ко­пыт, с рогов, с любой точки и не отрывая руки закончить. И олень получится таким, каким задуман. Очень своеобразный ху­дожник, мир видит по-своему.

Могу добавить, что и разговаривать с Мятемяку очень инте­ресно. Всесокрушительная цивилизация не коснулась его. Он остал­ся человеком тундры, бесхитростным, наивным большим ребенком, тем, кого революционеры-большевики считали первобытным чело­веком и этот «недостаток» пытались ликвидировать.

После общения с Мятемяку Турдагиным я записал несколь­ко его рассказов и сейчас предлагаю вниманию читателей.

 

ОТ РУССКОЙ ЕДЫ В ТУНДРЕ СЛАБОСТЬ В ТЕЛЕ...

 

У Мятемяку Турдагина, даже по нашим северным мер­кам, — очень большая семья: одиннадцать или двенадцать детей, он с женой, да еще старики.

- Мы садимся за стол и сразу, согудаем, то есть строга­ниной, съедаем несколько чиров, потом жена подает большую жаровню мяса и выпиваем четыре чайника. Оленя средних раз­меров хватает на день, а быка - на полтора дня, так что охо­титься надо каждый день... А русская еда в тундре не годится, от нее только слабость в теле... Я учился в Красноярске в училище и знаю русскую еду — все время полуголодный ходил. Мало мяса... Один раз шел по улице, смотрю, люди покупают и едят какие ­то фрукты. Говорят, бананы. Дай, думаю, попробую. Купил, со­драл одежду, откусил, - тьфу! - мыло!.. Потом, чтобы никто не видел, выкинул их... И - знаешь, передалось моим ребятишкам, не нравятся им фрукты. Я тогда привез им эти, такие полосатые, тяжелые фрукты, как их, э-э, арбузы. Мои будущие оленеводы закричали: «Футбол! Футбол, папа привез!» Один даже пнул, но тут же запрыгал на одной ноге от боли, самый хулиганистый, черт. Разрезали один и ломоть подали самому младшему. Осталь­ные уставились на него, ждут, что скажет. Тот откусил, попалась косточка, закашлялся, аж слезы выступили, выплюнул, - вода, говорит, и бросил. Остальные даже пробовать не стали, давай, говорят, мясо и рыбу... А от русской еды, точно, только слабость в теле. Пузо набьешь, а будто не ел...

 

ДВА ЧУДИЩА

 

Из тундры, после осмотра стада, вернулись встревожен­ные пастухи. Беда, говорят, около оленей появились два каких-то невиданных чудища - страх божий! Два больших темных ог­недышащих существа, похожих на медведей, но не медведи.

Мятемяку Турдагин - он тогда был бригадиром — по­ехал сам взглянуть на эти чудища. Точно в указанном месте из распадка на холмик выкатились две темных больших копны и застыли. В бинокль было видно, что они разъярены, чем-то очень недовольны - из ноздрей, как факелы, вылетали белые мороз­ные полосы. Чудища угрожающе копытили снег, видно было, как завихрялся снег.

Мятемяку догадался - слышал о них, - на его пастбище появились новые обитатели тундры — овцебыки.

Овцебыки облюбовали тот распадок и кочевать, видимо, никуда не собирались, несколько дней кормились на одном месте. Ягеля там хватало. Чуткие, оказывается. Как только вдалеке по­явится опасность — человек ли, олень ли, — они тут же выкатыва­лись на возвышенность и становились в угрожающие позы. Но ник­то нападать на них не собирался, наоборот, у людей появилась боязнь - не будут ли кидаться эти чудища, если вдруг, невзначай, окажешься рядом с ними? Пастухи знают повадки и норов всех обитателей тундры, с которыми веками живут рядом, а эти-то, пришельцы, как себя поведут? Не придется ли от них отстрели­ваться?

Со временем успокоились. И люди, и новоселы тундры. Пастухи решили, что овцебыки «свой», «мирный народ», толь­ко без дела не пересекай их дорогу. Живите все на здоровье, в тундре всем места хватит.

 

ОТЦОВСКАЯ ПЕДАГОГИКА

 

Мятемяку рассказывал:

— Однажды к моему деду приехал в гости его давнишний друг - обветренный и просоленный ветрами и солнцем старик. Про него рассказывали, что он был удачливым охотником, кор­мильцем всего рода. Но, видимо, он когда-то то ли прикрикнул на меня, то ли отругал, то ли еще что — и, видно, за дело: в детстве я рос хулиганистым парнем, - короче, я имел на него зуб. Старик слез с санок, за них же привязал оленей и зашел в чум к моему деду. Начали они гонять чаи. Я покрутился возле санок и увидел завернутую ручную пилу. Недолго думая, залез под санки и подпилил копылья, а потом, словно ничего не было, пилу положил обратно, а сам побежал играть.

Где-то через час или два старики кончили разговоры и вышли на воздух. Гость сел в свои санки и тронул оленей. Те резво рванули — они же не умеют пешком ходить. На повороте санки раскатились, и вдруг послышался треск — смотрим, ста­рик оказался в снегу, а олени с одними полозьями убежали впе­ред. Послышались удивленные возгласы: что случилось? Старик недоуменно сидит в снегу. Отец и дед поймали оленей, осмотре­ли санки. Что-то поговорили, но шума поднимать не стали.

Я подумал: пронесло! — и обрадованно продолжил свои игры. И забыл этот дневной случай. Вечером прибежал домой, сбросил парку, надетую на голое тело и пристроился к костру греть свое пузо. А оно у меня темно-коричневое, блестело от огня — взрослые часто шутили, мол, что это как солнце блес­тит, аж жмуриться приходится. Стою, чешусь. Вдруг отец молча схватил меня за космы, пригнул вниз и давай охаживать ремнем по заднице. Я сразу вспомнил, заорал погромче, чтобы мать за­ступилась, а отец приговаривал: «Это тебе за санки, за твое ху­лиганство! Я шкуру с тебя драть буду, запомни!»

Скажу теперь откровенно — дошло! Слова на меня не действовали, а ремень доходил. И отец это понимал. У меня тоже вон сколько ухарей растет и кое-кого воспитываю по-отцовски. Доходит!..

 

В СПАЛЬНОМ МЕШКЕ ВСЕГДА ТЕМНО

 

В Волочанке открыли видеосалон. Новое кино, говорят. Пришли посмотреть и пастухи-нганасане. Покачиваясь, как пин­гвины, они прошли в зал, расселись в своих белых парках, би­серных унтах, нарядные, экзотичные. Кино для них - праздник. У некоторых обморожены щеки, все стараются поменьше и по­тише кашлять. Но вот свет потух и на экране замелькали первые кадры - и, как нарочно, сразу же голые девки, парни.

-   О, господи, что это? Ладно ли глаза мои видят? - зашу­мел по-своему пожилой пастух. - Грех! Киношник хулиганит!..

Старик закрыл рукавицей глаза. За ним последовали все нганасане - втянули головы в меховые воротники, отвернулись, загалдели. Приоткроют глаза и снова зажмуриваются, так как с экрана не исчезали целующиеся, обнимающиеся голые люди. Тут уж завозмущались женщины: «Что за хулиганство! Содрали такие бешеные деньги, а сами показывают ерунду». На тундро­виков зашумела поселковая молодежь, мол, не умеете достойно вести себя в общественных местах, не даете смотреть интерес­ный фильм. Шум получился. Нганасане поднялись, задвигали сту­льями, ругаясь и плюясь, удалились из видеосалона.

-   Эх, матушка-тундра! И это на семидесятом году совет­ской власти! — сказал кто-то весело им вслед. Раздался дружный смех. Через минуту снова замелькали на экране знакомые фигу­ры и зал в истоме затих. Им, молодым, не верящим ни в бога, ни в черта, не дано понять, что для нганасан видеть голое жен­ское тело - великий грех. В спальном мешке всегда темно...

 

ТАЙМЕНИ, КАК БРЕВНА

 

После Байкита, где прошло мое детство, отца направили на работу еще дальше на север, на Таймыр. Попали мы в Волочанку. А там в основном жили долгане и нганасане. По-русски плохо еще разговаривали.

Приходит к нам долганин Атакей и говорит моей мате­ри: «Отдай деньги!» Не дай, не займи, а именно отдай, гово­рит. Мать дала.

Прошло какое-то время, и мать говорит соседке: «Отдала Атакею денег, а он, похоже, возвращать не собирается». А со­седка смеется: «И не вернет! Деньги будут — он их пропьет. Счи­тай, деньги ты ему подарила. А вот отдарок он обязательно сде­лает, насчет этого они молодцы».

Прошло еще какое-то время, и как-то утром выходим из дома, а около крыльца, как поленница, сложены чиры, таймени. Таймени здоровущие, как бревна. Жирные были, как поросята.

Атакей на оленях привез отдарок.

 

ИГРА НА СОВЕСТЬ

 

Бывало, назовешь полное имя - Николай Константино­вич, - тебя тут же переспрашивают: а кто это?

Да Коля Оегир...

А-а?! — и улыбки на лицах.

Николаю Константиновичу Оегиру, самобытному эвенкий­скому поэту и сказочнику было уже за шестьдесят, а для всех людей он оставался Колей. Пословица о маленькой собачке к нему не относилась, у него был нормальный для эвенка рост, он про­сто был таким человеком, что с первых минут знакомства каза­лось, что знаешь его вечно. Бесхитростный, готовый прийти че­ловеку на помощь в любую минуту, во всем безотказный — таким он остался в памяти всех, знавших ею людей. Из него пытались выколачивать эту таежную первобытность - не получилось, он так и остался человеком доцивилизованного времени.

К одному из юбилеев округа Николая Оегира уговорили сыграть в спектакле «Алтанэй» роль отрицательного героя Нянгненая. Как обычно, он взялся за это дело всерьез, с полной отдачей сил. Алтанэя, главного героя, играл молодой парень, рабочий строительной бригады. В одной из сцен у них проходила борьба и этот парень говорил Коле: «Ты сильно-то не сопротив­ляйся, а то как я тебя поборю?» Коля резонно отвечал: «Надо же правдоподобно играть, а то так нам не поверят».

И вот начался спектакль. Все шло хорошо, наступила сцена борьбы. Герои схватились. По-эвенкийски. Есть и эвенкийская борьба. Все было правдоподобно, и когда главный герой бросил своего противника на землю, тот очень правдоподобно ойкнул, застонал и схватившись за плечо, стал кататься по земле. В зале дружно аплодировали. Поверженного Нянгненая утащили за сцену. Но потом спектакль пришлось скомкать - бедного Колю увезли на скорой помощи. Во время борьбы главный герой вывихнул ему плечо и чуть не сломал ключицу.

 

ДЕТИ НЕ ВИНОВАТЫ

 

Одного оленевода посадили в «темный дом», по-русски — в тюрьму, а его молодая жена тут же, по пьянке, выскочила замуж за приезжего бича. Что уж нужно было этому мерзкому пакостнику от женщины с четырьмя ребятишками, можно только гадать, потому что через какое-то время она его выгнала — этот бич сожительствовал и с ее старшей дочерью, у которой, как говорится, не все были дома.

Оленевод вернулся домой. Семьи нет - идти некуда. Само­судом наводить порядок - значит снова вернуться туда, откуда пришел. Поставил чум в тридцати километрах от поселка и жил. Появлялся в поселке, и к нему всегда прибегали младшие ребя­тишки. И однажды люди увидели - девчонки ведут его домой,

- Дети не виноваты, - смущаясь говорил он знакомым, ~ поднимать их надо...

 

ЖИЗНЬ ПРОЖИТЬ...

 

В молодости она была яркой девушкой, все парни зас­матривались. Первый раз она вышла замуж за одноклассника, за свою первую любовь. Но... вот тут-то оно и но...

Второй раз вышла замуж тоже как будто удачно. Парень симпатичный, работящий и, главное, не пьющий. У нас ведь выпивка — беда. Но!.. Всякое бывает — опять не повезло. Для лю­дей любопытствующих был приготовлен стандартный ответ: «Не сошлись характерами...»

И вот — третье замужество, так удивившее всех. Привезла откуда-то из города. На вид, ей-богу, чистый бандит. Ее мать, женщина неверующая, как увидела своего нового зятя, испу­ганно перекрестилась и запричитала: «Господи упаси! Господи упаси! Убивца нашла, убивца!» Все решили, что они не пара, но!.. Вот тут опять, но... живут!..

Все сошлись — видимо, здесь права вот эта присказка: за первого мужа выходишь сама, за второго тебя выдают люди, а за третьего — сам черт!..

 

ЗАГРЯ – ВОР

 

Дело давнее, можно и рассказать...

Загря — вор! Загря — вор! — кричала по-русски пьяная эвенкийка в ограде одного домишка. Привлеченные криком люди останавливались и наблюдали, как там шарахались две фигуры, тощая и толстая. Огромный русский мужик, оглядываясь по сто­ронам, стараясь утихомирить старушку, повторял: «Что ты, ста­рая, несешь, не дай бог, что люди подумают! Какой я вор!» Но та — ни в какую, продолжала кричать: — Загря вор!..

Люди улыбались, такие сцены повторялись часто.

Правду сказать, грешок такой за этим Загрей, то есть за Пашей, был. У него не все были дома, но пахал, как говорится, как ломовая лошадь. Он здоров был, как медведь, спина, что тебе шкаф, но тихий и смирный, как холощеный олень. Паша работал истопником в исполкоме. На зиму дров никогда не заго­товлял, считал это лишним занятием и тратой средств.

— Зачем? — убежденно говорил он. — С производства натопимся...

Его работа начиналась вечером — топил печи. И потемну Паша подходил к поленнице, накладывал на ремешок целый воз, забрасывал на свою могучую спину и без отдыха шагал до дому. На неделю хватало. Его старушка, эвенкийка, подвыпив, начинала разоблачать его перед всем белым светом: «Загря вор! Загря вор!..»

Председательница исполкома удивлялась: что-то быстро тают дрова. Только что привозили, а уже нет, на что Паша от души обижался и вслух ворчал:

— Не знаю, как уж работать. В вашем кабинете сделай только полки и парься, а вы такое на меня говорите: плохо топлю...

Паша наивно полагал, что его вечерних рейсов никто не видит.

 

АХ, КАКАЯ СВЕТИЛА ЛУНА!..

 

Один молодой парень, женатый на северянке, рассказывал:

— Как только съездил на оленях в тайгу к ее родителям, выпили там бутылку спирта — все, меня признали за своего, главное, все на фактории стали со мной здороваться: «Дорова кутэ!..» Зятем всем стал.

Так вот, я про поездку. О, братцы, если бы вы видели, какая луна светила!.. Я же городской, никогда не видел такой красоты, с ума сходил. А какое было северное сияние! Красные, багряные зарево-столбы перекатывались по всему небу — жуть!.. Тесть не мог найти русских слов, тыкал рукой на сияние и толь­ко окал, — о! о! — смотри, мол, какое чудо.

И еще я сделал открытие для себя: какие, оказывается, умные собаки и олени. Утром тесть что-то скомандовал собачонке и она убежала в лес и пригнала к палатке оленей. И именно тех, на которых мы приехали. Выехали, и через каждые полчаса — я засекал по часам — олени сами останавливались на отдых. Тесть приучил. И опять нашу дорогу освещала эта удивительная луна. У меня не хватает слов описать ее красоту. Ах, какая светила луна!..

 

ПРИЯТНЫЙ ЗВЯК

 

    В оленеводческую бригаду прилетела целая толпа народу — фольклорная экспедиция окружного научно-методического центpa, врачи, культработники, разные чиновники — словом, я уже сказал, целая толпа нахлебников. У вертолета один весельчак-оле­невод шутит:

— Ой-е-е-ей, начальников-то, начальников-то, у нас оле­ней столько не будет. Беда, что будем делать, не знаю. Где брать шашлыки?.. А если вы приехали комаров покормить, тогда молод­цы, комарам тоже надо маленько кушать!.. — В это время в рюкзаке одного парня звякнули бутылки, и оленевод тут же схватил его за руку. — Э, какой приятный звяк у вас, молодой человек, лучше чем у колокольчика. Милости прошу в свой чум! Могу подтащить!..

Все весело смеются.

 

ФРАНЦУЗСКИЕ ДУХИ

 

Андрей Елдогир, студент четвертого курса сельхозинсти­тута женился на своей однокурснице — русской девушке Алене Петровой — и решил сразу же познакомить ее со своими родите­лями, оленеводами. А если уж быть откровенными до конца — это было желание Алены, веселой, решительной девушки.

Стоял уже октябрь, когда они прилетели в оленеводчес­кую бригаду, где работали отец и мать Андрея. Он очень опасал­ся, что Алене не понравятся родители, их образ жизни в чуме, на взгляд городского обывателя, в грязи, антисанитарии, в хо­лоде. Но как только зашли в чум, он познакомил родителей с женой, Алена, улыбаясь, воскликнула:

  Странно, а пахнет французскими духами...

Потом она наклонилась над оленьей шкурой й произнесла:

  Вот, где французские духи!..

Андрей тоже спрятал свое лицо в оленьей шкуре, и в нос сразу шибануло всеми запахами тайги. Шкура была вылиняв­шая, темно-коричневая, тугая, прочная и гладкая. Запах был неописуемый, аж закружилась голова.

Да, из оленьих пантов делают самые дорогие лекар­ства, — сказал Андрей.

А я теперь убедилась, что из него делают и лучшие духи, — снова заулыбалась Алена.

Родители остались очень довольны своей невесткой.

 

СПАСИБО ПАРТИИ

 

На маленькой фактории у многодетной семьи Богото по­явился еще один член семьи — мальчишка, одиннадцатый по счету. Жене Нуравук присвоили, как тогда говорили, высокое звание «Мать-героиня». По этому поводу состоялось собрание всех жителей. Зачитали указ. Нуравук вызвали к трибуне, и, пока уполномоченный прикреплял награду, женщина что-то расчув­ствовалась, расплакалась и не смогла ничего сказать.

Мужики толкнули в бок мужа, охотника Лигинчу, ска­жи, мол, чего-нибудь ты. Богото в нерешительности помялся, тоже чего-то засмущался, но вышел:

— Эта... Партии спасибо!.. Мы с женой старались, это дело любим, дальше стараться будем, чтобы, значит, план выполнять...

От хохота чуть не раскатился маленький клубишко...

 

ЛЕНИН НАЙДЕТСЯ

 

Раннее ноябрьское утро. На улице потрескивает мороз, чуть светает. В чуме горит огонь, вот-вот закипит чайник. Говорит «Спидола». Молодой пастух Гриша Елдогир заворачивает ногу в стельку из жимолости, запихивает в унт.

Откидывается на входе шкура, и в чум заходит старичок Эмидак, самый старый человек в бригаде. Он не работает, но по старой привычке вместе со всеми пастухами встает, всем помо­гает советами. В поселке почти не бывает.

Отец отцов, слыхал, радио говорило, — умер Брежнев. Знаешь, кто такой был Брежнев?..

   Нет, не знал... А-а, Брежнев!.. Слыхал, о нем часто

говорит радио...

   А кем он был, знаешь? — улыбаясь, допытывается Гриша.

Брежнев?.. Э-э, он работал Лениным.. По радио всегда хвалили. В Москве жил...

Так вот, он умер...

Умер?.. Хэ, а где Хрущев?..

    Хрущев давно сброшен, тоже покойник...

   Хэ, а кто теперь Лениным будет?..

Не беспокойся, отец, Ленины найдутся!.. А вот как мы без оленей будем... Как думаешь, не могли их угнать волки на Корбунчаны?..

Как не могли, да они и сами туда уйдут, старые-то важенки знают туда дорогу...

Вскипел чай, и молодая жена Гриши поставила перед мужчинами столик на гагарьих ножках.

 

ГЕНКА ХУКОЧАР

 

В оленеводческую бригаду прилетел вертолет и приехало много народу — артистов агитбригады, больших и маленьких начальников. Они шумно приветствовали хозяев стойбища, пастухов, смеялись, шутили. Один, видимо, большой начачьник, весело поздоровался за руку со всеми пастухами и протянул руку Генке Хукочару:

Ты чья девочка?.. Давай знакомиться.

Генке всего пять лет, но понял, что его спутали с дев­чонкой, и он обиделся, отвернулся от носатого дяди.

Это сын бригадира, — сказал кто-то из пастухов. На­чальник снова громко засмеялся и потрепал за космы Генку:

Ну, герой, извини, оброс ты весь, как девочка... Ну ничего, вырастешь, будешь хорошим пастухом и докажешь, что мужчина...

Потом все люди расселись на поляне, вели какие-то долгие непонятные разговоры, только после стало веселее — артисты пели, танцевали. Когда все кончилось, вдруг Генка Хукочар увидел ря­дом с собой того носатого начальника, назвавшего его девчон­кой. Ожила обида, и Генка решительно шагнул к нему, дернул за рукав:

Пойдем, туда, — он показал рукой в сторону. Началь­ник удивленно взглянул на него, но послушно зашагал за Ген­кой. Мальчишка на ходу расстегнул свои штанишки, остановил­ся и показал носатому маленькую писку:

Смотри, я не девочка...

Все ясно. Молодец! — начальник громко и весело рас­смеялся.

 

ДЛЯ ЧЕГО НУЖЕН ХВОСТ ЛИСИЦЕ

 

   Идет урок. Учительница спрашивает:

9

Ребята, кто скажет, какой хвост у лисицы?

Раздается несколько голосов:

Пушистый!

Рыжий!

Красивый!..

Молодцы! А кто скажет, для чего нужен хвост лисице?

Все дружно тянут руки. Учительница:

Ответит Арканча.

Чтобы попу закрывать!..

 

МОЖНО ЛИ ПЕРЕНЕСТИ ПЛОХУЮ ЖЕНЩИНУ

 

Идет урок русского языка. Генка Удыгир спрашивает учительницу:

-    Можно перенести на другую строчку плохую женщину?

-    Какую женщину?

-    Нехорошую.

-    Где ты ее нашел?.. Какую такую нехорошую?

-   Вот, здесь, - Генка тычет ручкой в тетрадку. Учитель­ница наклоняется. Генка написал слово «употре...» «блять» нуж­но перенести на другую строчку.

-    Переноси!.. Грамотей!

 Она сурово смотрит на него.

 Генка опускает глаза, молчит.

 

ОБМАНЩИЦА

 

Во вспомогательную школу пришла комиссия районного управления образования. Одна молодая инспекторша говорит:

- А Ира Момоль как попала сюда? Я же ее знаю, это очень приветливая, вежливая девочка, по-моему, нормальная. Вы сюда, наверное, половину нормальных ребятишек набрали, чтобы показатели у вас хорошими выглядели. Я же знаю, неко­торые не успевают, потому что плохо знают русский язык, вот их и спроваживают сюда.

-    А вы проверьте сами, - говорит преподавательница, - решите с нею задачку.

Инспекторша подзывает девочку.

-    Ира, давай решим с тобою задачку...

-    Давайте, — радостно соглашается та.

-    Вот, допустим, я купила тебе десять шоколадок...

-    Сникерсов? - уточняет девочка.

-    Допустим, сникерсов...

-    Когда? - быстро переспрашивает девочка.

-    Я сказала, допустим... Так вот, я купила десять сни­керсов, и надо тебе разделить это с кем-нибудь пополам... У тебя есть подружка?..

-    Есть...

-    Как ее зовут?

-    Лена Удыгир.

-    Тебе нужно отдать половину сникерсов Лене. Сколько из десяти ты ей отдашь?..

-    Не дам я ей, сама съем!..

-    Почему?

-    Она мне ручку не дала.

-    Это же задачка. Сколько у тебя останется сникерсов?..

-    Нисколько! - почему-то сердится девочка и говорит. — А вы купите?..

-    Это же задачка. Я сказала, допустим...

-    Обманываете... Э-э, обманщица! - Девочка отворачи­вается от инспекторши и убегает прочь.

 

Я МЯЮ...

 

До ребятишек вспомогательной школы очень многое до­ходит только через живот. И едят они много, порою без меры. Во время еды они очень бывают похожими на зверьков и всегда боятся остаться без еды.

На уроке труда ребятишки мнут камус, чтобы потом из него шить унты, подарочные сувениры. Работа трудоемкая, не для детских рук, и, чтобы подбодрить их, учительница говорит:

Сегодня на полдник будут яблоки. Я видела их много-много пронесли...

Ребятишки оживляются, весело переглядываются, про­ворнее начинают шевелить руками. Один мальчишка, взглянув на соседку, толкает ее:

Ты лучше мяй!..

Я мяю! — отвечает девочка и рьяно начинает мять камус.

 

ЧАСЫ АРКАШКИ

 

Аркашка Хамуро, маленький парнишка, правда, уже пе­реросток, еле окончил семь классов, вернее, ему с грехом по­полам дали возможность кончить семь классов и решили отпра­вить на факторию к родственникам. Вечером он пришел на квартиру воспитательницы, тоже родившейся и жившей в Кумонде, и неожиданно сказал:

Анванна, пустите меня к себе жить...

Вид у него был жалкий, как у побитой собачонки. Не ожидавшая этого, Анна Ивановна, растерялась, но потом, ус­покоившись, сказала:

Аркаша, ну, как я тебя возьму?.. У меня же есть дети, вон Маша, Вовка... А что ты будешь делать?..

Я буду пол мыть...

Не знаю, Аркаша... А что скажут мои дети?..

Я спрошу у них, — оживляется Аркашка и тут же пово­рачивается к ребятишкам. - Маша, Вова, возьмите меня к себе. Я все буду делать...

Маша расплакалась — такой жалкий, просящий вид был уАркашки.

Мама, ну, пусть живет...

Вовка по-мужски, правда, помявшись, сказал: 

А мне-то что...

Так Аркашка остался в районном центре. Учительница по­могла ему устроиться на работу подсобным рабочим в столовую таскать дрова, выносить ведра на помойку. Но проработал он все­го несколько дней. Однажды пришел с перебинтованной рукой.

Заведующий отправил меня в больницу и сказал, да­дут больничный, и он мне поставит часы... Я их буду таскать на этой руке.

Маша с Вовкой развеселились и стали подтрунивать над ним.

Аркаша, а какие, круглые или большие он пообещал тебе?

Перестаньте, — остановила их мать, — грех над этим сме­яться... А сама горестно вздохнула и задумалась. Потом она сходила в магазин, купила часы и зашла в столовую к заведующему.

Через несколько дней, когда зажила рука, Аркашка, ра­достный, пришел домой и похвастался часами.

Вот видите! Заведующий подарил. Сказал мне спаси­бо за работу, купил билет в Кумонду и сказал, что меня там очень ждут. Я завтра улетаю... Вы проводите меня? — обратился он к Маше и Вовке.

Конечно, Аркаша... Потом в гости приедем к тебе.

Я вас буду ждать, — Аркашка сиял.

 

ВСЕ НЕ ПРОСТО

 

Как вспомню себя молодую, от стыда не знаю куда де­ваться. Какая же я дурочка была, ой-ой.

Юрка, покойный, чуть выпьет, я на него мегерой напус­калась. Сейчас придет ко мне подружка Валя, мы сядем с нею, приголубим бутылку — и хорошо, весело. А Юрку доводила... Мой сосед, Гришка, тоже жалуется, говорит, посмотри, сосед­ка, моя кикимора опять из дома выгоняет. А вон Вася напьется, так его Кривая Шейка, обласкает, приголубит, спать уложит. Или возьми беременную Медузу. Живет как у Христа за пазухой, а меня — ясного сокола! — гонит, как последнюю собаку.

Беременная Медуза — наш сосед, пожарник, прозвище- как в глаз! Помню весной много туринцев увлеклись бегом. В шесть утра, а уже бегом к Орбите. И меня, беспутную, соблаз­нили. Тоже побежала, хотела молоденькой, красивой быть. Встре­чаю там этого пожарника. В спортивном костюме, в обтяжечку, ну точно, Медуза! Трусит, трясется, как студень, еле пыхтит.

Улыбается: «Похудел на два килограмма!» Я ему: «С какого бока!» Он хохочет: «Черт его знает с какого, но сбавил!»

А недавно захожу к Василию Григорьевичу, бывшему мо­ему начальнику. Смотрю, совсем сдал, вид какой-то жалкий, и дверь такая же, отваливается. Говорю: «У вас же трое зятьев, — что не попросите поправить?». А он взрывается, видимо, наболе­ло: «У этих паразитов не руки, а крюки! Рюмки умеют только держать. Они день живут в семьях, а два в бегах. Проживу без их помощи!..»

Мне так стало жалко его. Молодым-то он был боевым, уверенным... И девки у него вроде бы тоже не косые, не кривые, а зятьям почему-то не живется.

Ой, нет, нет — в жизни все так не просто...

 

В ГОСТЯХ У АНГЕЛОВ

 

У нас была большая семья, почти каждый год мама «на­ходила» очередного братика либо сестренку в лесу под колодиной, а однажды поймала сразу двух «оленят». Нас сразу стало одиннадцать, шесть сестренок и пятеро братишек. Матери при­своили звание «Мать-героиня». Мы гордились ею.

Росли мы дружно, но не знаю почему из всех сестер и братишек я была самая черная, как копченая. Меня постоянно дразнили то вороной, то цыганкой, хотя цыган на Севере никог­да не видели. Я очень обижалась, плакала. Как-то раз играли, и моя родная сестреночка обозвала меня вороной. Я — в слезы. Пла­кала, плакала и решила: коли я действительно ворона, значит, я отмечена каким-то нехорошим знаком — я лишняя. Решила доб­ровольно уйти, как говорили наши старики, в Нижний мир.

Зашла в наш сарай, типа кладовки, пристроенный к дому, взяла узду и стала оглядывать, за что бы привязать. Я не знала, как вещаться, но петлю делать умела — этому-то нас научили, мы все умели ловить и привязывать оленей. Увидела большой гвоздь, прибитый к стене, на котором висело седло, вроде бы даже обрадовалась. Сделала петлю, перекинула через гвоздь, опустилась на колени и стала затягивать на шее... Теперь я уж не помню всех ощущений, но, видимо, мне было не страшно, если не выпустила из руки конец узды. Спасла старшая сестра. Это было в третьем классе.

После школы я поехала учиться в Красноярск на бухгал­терские курсы, окончила, и меня в числе четверых девчонок отправили на Таймыр. Сказали, какая тебе разница — все равно Север. Я особо не сопротивлялась. Попала в поселок Караул. Там из коренных северян живут ненцы. Они отличаются от нас, эвен­ков: язык какой-то, как обрубленный. И вот один ненец сразу стал уделять мне повышенное внимание, не давал прохода. Все бы ничего, но он был женатый, а по нашим понятиям большой грех разбивать семью. А потом, бог знает, какие у ненцев обычаи. И я, можно сказать, чтобы он отстал, выскочила замуж за од­ного приезжего парня. Он был из Белоруссии, и на мою беду, этот мой Вася, как и наши парни-северяне, больше всего на свете любил «веселящую воду». Меня как-то бог пронес мимо этой напасти. На дух не надо. Среди своих подруг в этом отноше­нии я действительно была белой вороной. А Вася, подвыпив, любил еще повыступать. Стал ревновать к тому ненцу, к другим парням. Устраивал целые представления. То всю посуду пере­бьет, то топором на чурке изрубит всю мою одежду. За кружками и чашками ходили к соседям.

Наступила новая суббота, и мой Вася снова пришел на «газах». Смотрю, губа отвесилась, значит, скоро будет высту­пать. Я была уже беременная. Оделась и ушла к подружке. А подружка мне говорит:

-    Ведь он же, дурак, твое новое платье изрубит, либо бросит в печку, в чем будешь ходить-то?

Порассуждали мы, и я пошла домой. Думаю, платье спрячу. Он открыл дверь, а губа чуть не до пола: и точно — начал:

  Не хочешь жить со мной, хорошо, я сделаю так, что никому ты больше не достанешься. Резать не буду, знаю, ты боишься крови, а повешу. У меня хватит духу...

Он сильный, здоровый, схватил меня и поставил на чур­ку. Я думала он шутит, пугает, но нет, он накидывает веревку на шею и начинает тянуть... Я потеряла сознание, но о своих ощу­щениях хорошо запомнила. Боли не ощущала, наоборот, было какое-то блаженное состояние. Возникло сразу огромное ярко­ -синее небо. Все сверкало. Летали какие-то девушки с крыльями, как ангелы. Полетела и я. Машу руками и лечу. Слышу, кто-то меня зовет. Оглянулась, а это наша бабушка, умершая еще в моем детстве. Она улыбается, зовет меня. Откуда-то появились другие родственники, в красивых нарядах, машут мне руками. А я лечу, с высоты оглядываю тайгу, зеленую поляну, усыпанную белыми ромашками. Был ослепительный свет, жарко...

Очнулась — перепуганный Василий хлестал меня по ще­кам, приводил в чувство..

А как я добиралась до подружки - не помню. Бушевала такая пурга — страшно выходить на улицу было, но меня, слава богу, как-то пронесло, не занесло, не застряла в сугробах. Под­ружка увидела меня, аж изменилась в лице — у меня были кро­вяные глаза и на шее глубокие следы от веревки...

А потом муж, дурак, тоже полез в петлю. Не знаю, как уж он вешался, но суд решил, что он имитировал повешение.

Я уехала домой, в Эвенкию. Родила дочку, родители ее очень любили, баловали. Мама говорила, что это она спасла мою жизнь, во мне уже была другая жизнь. Говорят плод в ва­женке оберегает сам Бог.

Потом я вышла замуж за нашего охотника, родила ему двух сыновей. Живу, как все люди, но иногда приходит мысль: а счастлива ли я? И, как ни странно, прихожу к выводу, что сча­стлива. Я не в сказке, а наяву дважды побывала в гостях у анге­лов, и они не взяли меня к себе. Я теперь уверилась, что оконча­тельно покину этот Срединный мир, когда износится мой организм. Мне нужно еще понянчиться с внуками и внучками, научить их любить свою землю и свой язык, чтоб не исчез наш род. У меня еще много здесь дел.

 

ЖИВЕМ НИЧЕГО

 

Как мы прожили этот год? Да, ничего...

Живем как обычно. То редактор загуляет, то зам... Они у нас с характером, но разные. Редактор запьет — дня два-три его нет на работе. Мы придумываем причины его отсутствия: то якобы с ко­чегаркой возится, то с водовозкой, то еще с чем-нибудь. Зама Пинигина, подвыпившего, всегда тянуло на люди, Пил он один, втихаря. Но мы-то слышали, как он гремел бутылками. Он вы­пивал и начинал названивать редактору: «Геннадий Иванович, ты опять нас подводишь. Некому работать, а ты выкидываешь фокусы!»

Редактор воспитывал его по-своему:

— Ну что ты, Александр Юрьевич, на рабочем месте надрал­ся? К нам же люди ходят, а ты сидишь, пьяный, позоришь весь коллектив. Иди домой, лезь под одеяло, чтобы тебя никто не видел...

А тут, 30 апреля, накануне Первомая, наш редактор под­дал с фотокорреспондентом. Пришла его жена и, как обычно, не стесняясь нас, закричала на всю редакцию: «Где мой алкаш?». А он в это время как раз был в фотолаборатории. Походила-походила она и ушла. Потом Петров пошел домой, прихватил с собой бутылку спирта. Жена его опять встретила матюгами и от­правила в магазин за мясом. А мяса в магазине уже не было, и он достал в столовой, по ресторанной цене. Принес, а жена этим мясом отвозила его по морде, крича: «Жри сам это мясо, а мне за такую цену оно не полезет в горло!»

Петров, импульсивный, резкий, вскипятился, начал ей от­вечать, и дело дошло до скандала. После этого он удалился на кух­ню, опрокинул еще стакан и заявил, что повесится. «Ну и вешайся!» — был ему ответ. Жена с детьми закрылись в дальней комнате и уснули. В четыре часа утра проснулась, пошла на кухню и нашла там Петрова, сидящего на корточках, со скакалкой на шее, перекину­той через турник, который Петров соорудил сыну. Возможно он хотел попугать ее, не знаю, — ну а пьяному много ли надо?..

Эх, Петров, Петров, ну, кому и что он доказал? Дурачок...

А жена его уже цветет и пахнет. Перекрасилась под блон­динку, отштукатурила физиономию, сделала бантиком ярко-красные губы и ждет очередного хахаля...

А так ничего — живем.

 

ТАНЧАМИ

 

Моего деда звали Танчами, что означает Кривоногий. У него действительно ноги были колесом, а сам толстый, как ро­сомаха. Ходил вперевалку, как гагара. Он был шаманом, говори­ли, очень сильным шаманом. Становление его было таким.

Когда маленьким был, вечно плакал. Его плаксой и драз­нили. Начинал хныкать, говорят, потом — плакать, и вот, пла­чет, плачет и сам не заметит, как этот плач переходил в песно­пения, в шаманский вой. Тут уж гадать не надо было, кем будет. Духи сами выбрали. И чтобы он был сильным, его специально лупили прутиком, чтобы начинал плакать...

Я маленьким был, но помню его. Его арестовали в трид­цатых годах. Увезли куда-то... Он мог жевать раскаленные угли, плясал на них босиком и не обжигался. На лыжах ходил по воде и не тонул — вот таким шаманом был мой дед, Танчами.

 

ГОЛОС ОГНЯ

 

Я верю «голосу» огня. Он говорит правду. Он ворожит, предсказывает. Когда к гостю — потрескивает негромко, ласко­во, а к худу — трещит грубо, глухо и громко.

И, что интересно, как только гость придет, все — огонь перестает «говорить».

Мы тогда жили в Мурукте. Огонь начал потрескивать, и мать говорит: гостей ворожит. И точно, смотрим, приехали ессейские грузчики. Ни продуктов, ни мяса у них не было. Колхозных оленей нельзя было убивать. Судили за это. Мать дала им мяса, рыбы. Поехали дальше. С ними ехала русская продавщица. Поехал и я. Проезжали около озера Мокчокит, мимо захоронений, и за­были заткнуть колокольчики, ботала, чтобы не потревожить по­кой умерших. Забыли. И только проехали — один олень — раз! — упал, сдох. Продавщица очень удивилась: «Отчего? Почему?».

Стали обдирать, а на мясе какая-то синяя полоса. Гадали-гадали, откуда, отчего появилась, — так ничего и не выявили. А старики говорили: это наказали Духи покойников.

Для меня это до сих пор загадка.

 

ПОМОЛВКА

 

Раньше у якутов такая помолвка была.

Родители сговаривались и пяти-шестилетних ребятишек клали спать вместе у одного из родителей. Ребятишки, конечно, плакали, но что поделаешь — приходилось подчиняться. Плачут, плачут, а потом заснут. Утром родители забирали своего сына или дочь — и помолвка была заключена.

Так было и со мной... Только через двадцать лет мы по-настоящему стали мужем и женой, выдержали старинный обычай.

 

ИЗ ДЕТСТВА

 

Сколько лет прошло-пролетело, а до сих пор слышится голос бабушки.

Я баловался с огнем.

-     Ты что, хочешь быть вечным зассыхой?..

*    * *

Играл с ножом.

-     Положь, это же не игрушка. Порежешь палец, все кишки вылезут...

*    * *

Как-то наступил на собачью говешку.

-     Э-э, глаза-то где? Хочешь вечно ходить с дырявыми унтами?..

 

СОН ДЕДА

 

У меня был очень древний дед, умер в 98 лет. У него было много жен, в том числе моя бабушка. Всех пережил.

Я окончила Игарское педучилище народов Севера, и меня направили в Куюмбу. Там с ним и жила. Он уже плохо видел, с трудом шевелился и почти ничего не чувствовал, даже вкус пищи. И вот придут ко мне гости, соседи, он жалуется: внучка плохо кормит, даже масла не дает. А мне - стыдобища, хоть сквозь землю провались.

— Где у тебя лицо? - начинаю его стыдить. - Вот, сей­час-то что ел!..

Потом поняла, что он не чувствует вкуса еды. Оказывает­ся, ему надо было давать масло куском, тогда он знал, что это такое. Мясо тоже потом старалась давать большим куском, с ко­стью, вот тогда он был доволен. И запивал всегда либо бульо­ном, либо чаем — три кружки была его норма.

Все предметы он узнавал тоже на ощупь. Приду с рабо­ты, он перещупает все мои тетрадки, учебники, ручки и каран­даши. Лампу чуточку видел, видимо, как светлое пятно. Подой­дет к столу, возьмется рукой за стекло.

Хэко! — кричу ему. — Обожжешься. А он говорит мне:

Я думал это бутылка.

Бутылки еще уничтожал!..

Однажды он рассказал мне свой сон. Говорит, залаяли со­баки сохатого, и я погнался за ним. Не знаю, сколько гнался, но догнал и убил. Хотел обдирать, и мне почему-то стало жарко, как в летний день. Думаю, полежу в тени. Лег, и ко мне подходит какой-то русский мужчина, в овчинном тулупе и говорит:

Давай меняться одеждой. Я тебе свой тулуп, а ты мне свою парку. Смотрю, я оказывается в парке. Тебе, говорит, еще очень долго ходить по земле. У твоих детей будут дети, у тех будут дети, у тех тоже народятся дети — вот сколько своих продолжате­лей рода увидишь. Но понимать их уже не будешь, будут они разго­варивать по-русски. И одежда у них тоже будет русская. Ради бутыл­ки водки они будут продавать унты, шапки, всю еду, лишь бы только утолить душу «веселящей водой»... Вставай, снимай с себя парку — вот тебе русский тулуп. Приоткрываю глаза и вижу: уходит от меня мужчина с моей паркой. Не знаю, сон или явь это была...

И я тоже теперь раздумываю, то ли выдумал этот сон мой дед, то ли правду говорил. Но, похоже, что его сон сбывается. Мы становимся русскими - еда, одежда, жилище все стало рус­ское, а ребятишки не знают своего языка. Ничего эвенкийского в нас не осталось. И виноваты мы сами...

 

ПОЕДИНОК

 

Где обитает стая волков, там обязательно по их следам ходит росомаха и лакомится остатками их пиршеств. По натуре росомаха - разбойница, очень пакостная тварь. Не один зверь ее не любит, а волки терпеть ее не могут и, если слишком надоест, охотятся на нее.

По следам на снегу всегда можно прочитать, какая исто­рия случилась в тайге... Я нашел место, где волк задавил оленя. Его добычу, без подсказки ворон, тут же нашла росомаха. Следы были свеженькие. Она перегрызла заднюю ногу и потащила в свое укрытие. На снегу хорошо было видно, как с одной сторо­ны она чиркала копытом оленя, а с другой — окровавленной холкой. Через какое-то расстояние появился другой след — вол­чий. Он пришел к добыче, нашел беспорядок и погнался за раз­бойницей. А росомаха для трапезы выбрала высокий бугорок, очень удобный для обозрения и на котором росла одна-единственная листвяшка.

Волк ее заметил первым и стал скрадывать. Прячась за кустиками, за валежником, укрытыми толстым слоем снега, за бугорками, близко подкрался к воровке - и неожиданно возник перед ней. Бежать - пути отрезаны. Но хитрость есть не только у волка — и росомаха не лыком шита. Она сразу же шмякнулась на спину и выставила для обороны свои костистые лапы и острые зубы. В таком положении она может отбиваться от целой стаи волков. И они закрутились. Весь бугорок был утрамбован до ас­фальтовой твердости. Волк прыгал кругом, стараясь зубами схва­тить росомаху, а та, хлестая волка лапами по морде, заставляла его отступать, сама крутилась на спине, приближаясь к спаси­тельной листвяшке. И, улучив момент, она вскарабкалась на нее. Все — привет родным! Теперь-то ее не возьмешь, она будет, словно поддразнивая, обливать своего врага, пахучей жидкостью — тому будет оставаться только отфыркиваться, воротя нос. Но волк кинулся на листвяшку: упирался лапами, грыз зубами. Полно щепок навалил. Деревце, в общем-то, было не толстое, где-то сантиметров пятнадцать, и только чудо спасло росомаху от даль­нейшего поединка. Видимо, у волка не хватило сил и терпения, он чуть не перегрыз листвяшку...

Я подошел к ней, чуть толкнул рукой, и она свалилась.

Разбойница, видимо, долго сидела на этом дереве. Ког­да уходила, на ходу пустила струю мочи и шла, брызгая, на­верное, метров двести.

Второй раз она убежала от волка в скалы. Так и не на­казал он ее.

 

МЕШОК ПОД РЫБУ

 

В семидесятых годах единственным транспортом между Турой и факториями была авиация. Буквально за какое-то деся­тилетие отвыкли от оленей. Но для самолетов и вертолетов нуж­на была погода. Тогда в моде была такая шутка: «Самолетка есть, пилотка есть, погодка ачин!»... «Самолетка есть, погодка есть, пилотка маленько больной!»... «Пилотка есть, погодка есть, са­молетка маленько ломаный!» Словом, расписание редко выдер­живалось, всегда что-то мешало вовремя улететь. И в маленьком деревянном аэровокзале всегда было столпотворение, шум, гам, горы мешков и чемоданов, разных тюков, через которые невоз­можно было пролезть.

Одно лето почти каждый день в аэропорту можно было видеть Саню-бурята, по прозвищу Тунгус. Он работал в сельхозуправлении каким-то маленьким начальником, и ему поручи­ли выполнять обязанности инкассатора — возить деньги для кол­хозов. И Саня исполнял свою должность с великим удовольствием. Он появлялся в порту, подвыпивший, с друзьями, и если рейс задерживался, кидал свой мешок под скамейку и выходил за угол опохмеляться. Опохмелялись, как всегда, досыта. Потом Саню, еле живого, вели к самолету и уж потом вспоминали про мешок. А мешок, как всегда, валялся в зале ожидания. Его пинали, бро­сали куда-нибудь в угол, но никогда не трогали. Обычный, серый мешок. Саня всем говорил, что это мешок под рыбу. А в нем по­рою бывала вся получка колхозников...

 

ЛЕСОРУБ И КОСОЛАПЫЙ

 

У лесорубов не было никакого оружия — милиция отби­рала у всех, мол, развелось много браконьеров. Весной на лесосеке появился косолапый мишка. Стал ворочать избушки, по­трошить ящики и мешки с продуктами, раскидывать инстру­менты, опрокинул бочку с соляркой. Что делать?..

Один лесоруб, опытный охотник, повесил около избуш­ки полмешка вяленой рыбы и насторожил из цинка петлю... Ждать пришлось недолго: назавтра раздался рев — попался, значит, милок. Лесоруб пошел туда. Подходит, а мишка, живой-здоро­вый, крутится вокруг лиственницы, орет. А мужик тоже здоро­вый был, как мишка, берет дубину и давай его охаживать. Тот орал-орал, упал, лежит, как мертвый. Мужик покурил, отвязал петлю, развернул мишку и взялся за лапу, чтобы обдирать. А тот вдруг соскакивает и хвать мужика — и как бы в отместку, давай его мять. Теперь уже мужик благим матом заорал!..

В бригаде всполошились. Бегут кто с топором, кто с пилой «Дружба»...

А мишка что, ждать будет?.. Помял-помял мужика, сло­мал четыре ребра да бросил. Пришлось санрейс вызывать...

 

КАК ДАЛЬШЕ ЖИТЬ - НЕ ЗНАЮ...

 

На Бугарикте стоял наш чум. Мы там рыбачили, готови­лись к охоте. Приплыли какие-то русские — охотнадзор ли, рыб­надзор ли, бог их знает, не поняла кто. Какие-то начальники. Стали отбирать ружья, говорят, они у вас не регистри... не регистриваны. Как не регистриваны, говорю, мы же охотники, век охотимся, ружья старые, как не регистриваны?.. Не слушают. Отобрали и уплыли в Тутончаны. С ними Володя мой, сын, уп­лыл выручать. Осталась я одна. Приди в это время медведь, съел бы да и все — и стрелять нечем...

Потом приплыла какая-то эксплиция. Положат что-то в землю, отбегут, спрячутся — бух! — грохает. Ой, батюшка-свет! Камни летят, вся земля дрожит. Я им говорю: зачем землю рвете — ей же больно. Зверей, птиц, рыб пугаете. Мы же охотники, рыбаки, что будем добывать, что будем есть? Они говорят: надо! Леший их знает, что им надо. Всю тайгу повзрывали, ям надела­ли, деревья повалили — надо!.. Что им надо — не знаю...

Пожары тоже от них, от кого же больше. Вот грех-то, жизнь совсем какая-то ненормальная стала. Прости Господи, как дальше жить — не знаю...

 

БЕРУ ЖЕНУ

 

Это было в моем детстве. Вспоминается яркое, улыбчи­вое солнце, зеленая трава и теплый день... Мы, ребятишки, си­дим на земле и мнем серу с углем, чтобы она была не слишком липкой, помогаем дедушке Чироне делать берестянку. Дедушка Чироня уже сшил тонкими корнями бересту и вставляет в кар­кас ребра. Перед тем как вставить ребро, дедушка Чироня тща­тельно примеряет, строгает эвенкийским рубанком. Работает всегда он с шутками, прибаутками, с веселыми песенками. Наши руки заняты серой, но все наше внимание сосредоточено на дедушке. Смотрим, у него в глазах снова засверкали смешинки, и — точно! — повел он рубанком к себе и тянет:

«Асиладям! — «Женюсь!» Повел обратно и с сожалением выдыхает: «Эдылэлем!», то есть — «Отдаю замуж!..»

Мы весело хохочем, а из чума, стоящего рядом, раздает­ся голос его старушки Солбирик:

Забыть не можешь, что мало за меня взял оленей?.. Тебе, косорукому, хоть еще сотню дай, все равно бы в колхоз увел. Радуй­ся, теперь ты — бедняк, батрак! Задница сверкает! Так тебе и надо!

У дедушки Чирони глаза хитро улыбаются, он подмиги­вает нам и снова продолжает тянуть:

Асила-а-дям!..

 

СНИМИ ШТАНЫ - ДАЙ МНЕ...

 

С оленеводами не очень-то просто найти общий язык. Они, как звери, чуют чужого человека издалека. Хоть как ты с ними ни заигрывай, если не будешь искренен, откровенен с ними до конца, не откроют перед тобою душу. Будешь для них оставаться начальником.

В Суринду меня привезли из Нидыма. Назначили дирек­тором — работай! А у них пятнадцать оленеводческих бригад и каждого оленевода желательно знать в лицо. Поехал я в свою первую командировку в тайгу, бригаду Константина Гаюльского, знатока своего дела, уважаемого че­ловека. Встретили нормально, эвенки, надо сказать, вообще очень гостеприимные люди. Если ты даже им надоел — никогда об этом не скажут, даже вида не подадут. Остановился я в чуме у Гаюльского. Утром вместе с пастухами поехал осматривать стадо. Я здоровый, тяжелый, еле мне быка подобрали. Началась моя таежная жизнь, но, чувствую, что-то не дает им полностью от­крыться передо мной, стоит какая-то невидимая стена.

И вот возвращаемся в стойбище после строительства из­городи, голодные, уставшие. Разговоры вокруг еды. Говорю: «Хх, сейчас бы горячего чайку!». Константин Егорович учит меня:

«Сейчас приедем, ты попроси чаю у Зои, у нее чай все­гда горячий, но попроси по-нашему. Скажи: «Зоя, хэркиви луккал, минду букэл!». Запомнил?

Хорошо, отвечаю.

Приезжаем в стойбище, отпускаем учугов, и я громко, чтобы все слышали кричу:

— Зоя, хэркиви луккал, минду букэл!..

Ох, и смеху было у моих оленеводов!.. Константин Егоро­вич, как ребенок, держался за живот, катаясь от смеха. А я им: «А что я такого сказал, я же чаю попросил попить?», хотя знал что это такое, я ведь уже работал в Нидыме и кое-что понимал по-эвенкийски. Все стойбище смеялось, улыбалась и Зоя.

С того момента, исчезла всякая отчужденность. Все стали мне улыбаться, шутить, признали за своего, а с Константином Егоровичем мы на всю жизнь стали друзьями.

 

КОНЬ, КАК ОЛЕНЬ...

 

Я, паря, охотник с пеленок, в Катанге еще начинал... Там-то все рушкие привычны к тайге, все пехом мантулили. Здесь тоже попервости, как заяц, на своих двоих путики тропил, а потом, думаю, э-э, пропади все пропадом, единова живем - раскошелился, купил эту кобылу — «Буран»... Как в воду глядел: раздела она меня. Ну, какой из меня механик, четыре класса на двоих с братом. В первую же осень, по снегу, как налетел на пенек, весь он разулся — в одной стороне гусеницы, в другой - мотор, и сам еле живой остался, ладно, хоть избушка недалеко была, приполз... Нет, паря, эти железны кобылы не для меня.

Завезли потом к нам якутских лошаденок. Маленькие, с теленка ростиком, лохматенькие. Попробовать, что ли, кумекаю, с конями-то я вырос. Опять опаски берут меня. Какого норова он, национальность-то не наша. Решился, и, знаешь, паря, до сей поры не могу нарадоваться. Куда наметил — туда и приедешь!.. Ни запчастей, ни бензина, никакой мороки не надо. Он, как олень, сам себе корм копытит, ничо не просит. Так я ему, как другу, сено накосил, навес от снега и ветра построил — и все.

Едешь, паря, на Игреньке по тайге, благодать. Тишина, только поскрипывают сани, а если чуть снежок — то и дремлешь. Очнешься, оказывается, стоишь возле капканов. Ведь он, холе­ра, не двинется дальше, пока не осмотришь. Видишь, что ниче­го нет, все равно надо пошевелиться, сделать вид будто осмот­рел, либо махнешь рукой, только тогда идет дальше. Умница, чертяга, лучше всякой собаки чует опасность, близость дикого, либо сохатого. Как начинает водить ушами туда-сюда, туда-сюда, настораживаешься, и точно, паря, — рядом зверь...

Не-е, паря, лучше якутской лошаденки, ничего на охоте нет. Даже олени не ровня. Оленей каждое утро надо искать, до­рогое промысловое время терять, а тут он, Игренька, рядом. Так ведь чо еще, это же не машина, а живое существо, твой помощ­ник, с ним и поговоришь, по гриве потреплешь. Он, холера, все понимат, переводчика не надо...

 

УРОК

 

Кинкэ Сычегир — кулак, единоличник... А все из-за того, ^о он, как говорят, человек себе на уме, на все происходящие события у него свой взгляд. В свое время ему не понравилось, что в первых простейших производственных объединениях, пред­шественниках колхозов, стали верховодить горлопаны, умею­щие работать только языком: не берегли, резали оленей, и он уперся — не пойду в ППО и все!.. За это его преследовали, два раза арестовывали, но, не найдя никакого криминала в его дей­ствиях, отпускали. Клички прилипли.

В шестидесятых годах у Кинкэ оставалось около двух десят­ков оленей и он продолжал кочевать по тайге на стыке трех рай­онов — Катангского, Усть-Кутского и Усть-Илимского Иркутс­кой области. Все еще пытался «путать» свои следы — пушнину сдавал то в одном районе, то в другом и в разных деревнях. К тому времени в тайге уже шарахалось много всякого бродячего люда, разных экспедиций, лесозаготовителей. Неспокойно стало.

И вот стоял он своим стойбищем около одного поселка лесозаготовителей, и стали у него пропадать олени. Сначала те­ленок исчез, потом важенка, и вот не стало его ездового быка. Помрачнел, потемнел Кинкэ, эвенк без оленя — это уже не эвенк, нечем будет жить. Пошел Кинкэ в поселок. Зашел к сво­им знакомым, у которых всегда останавливался, прошелся по другим домам, но все пожимали плечами, разводили руками:

  Бог знает, Николай Делючевич, куда могли поде­ваться ваши олени. Может, собаки их разогнали, загрызли. Хо­зяева-то их не кормят, вот они и разоряют тайгу, как хунвэйбины. Собаки, наверное...

Вернулся к себе в чум Кинка, хмурый, сердитый. Мол­ча что-то обдумывал.

Утром он сходил за оленями и запряг в санки. Барба, жена его, чувствуя неладное, разбудила младшую десятилетнюю дочь, которую он больше всех любил и слушался, шепнула: «Поезжай с отцом, не дай ему наделать глупостей, а то тюрьму заработает».

Когда младшая дочь, протирая глаза, запрыгнула к нему в санки, Кинкэ только больше нахмурился и ничего не сказал. Тро­нул оленей по направлению поселка. Не доезжая до него, Кинкэ отверну]сиденье — оленью шкуру — и вытащил оттуда тозовку.

Папа, зачем? — спросила дочь.

Сиди! — раздраженно ответил отец. Та замолчала.

В поселке была одна-единственная улица, растянувшаяся вдоль речки, и вот с верхнего конца в нее въехала оленья уп­ряжка. Она остановилась у первого дома — и раздался выстрел. Завизжала, закрутилась в ограде собака. Раздался второй выст­рел — и собака замолкла. И тут по всему поселку залаяли соба­ки, из ближних домов вышли мужики, бабы, ребятишки. Не обращая ни на кого внимания, Кинкэ молча, со злым лицом подъехал ко второй ограде и тоже застрелил двух собак. Он сно­ва тронул оленей и подъехал к третьей избе. Собак было не вид­но. Он решительно распахнул сенцы, потом двери в дом, и, увидев перепуганную бабу, прокричал:

Где собака?

Во-он, под столом, — еле произнесла женщина. Снова раздался выстрел, затем второй... Так он проехал до последнего дома. Пристрелив последнего пса, он вытер рукавом вспотевшее лицо и сказал перепуганной дочке: «Больше они не будут есть наших оленей». И поехали к себе в тайгу.

В чуме, придя в себя, Кинкэ достал из турсука бутылку спирта, которую держал всегда на всякий случай, выпил пол­кружки и стал петь свои непонятные песни. Говорили, что он был немного и шаманом, сам лечил своих оленей, ребятишек, но камлать не камлал, выпивший пел непонятные песни...

Через неделю жена с ребятишками навестила поселок — надо было выменять унты, рукавицы на хлеб и продукты. Заш­ли, как всегда, к старым знакомым. Говорливая хозяйка, увидев эвенкийку, всплеснула руками и громко заойкала:

        Ой, ой, Варвара, что у нас деется-то, что деется!.. Весь поселок на ушах стоит!.. Твой Николай наделал тут шороху, чуть людей-то не перестрелял. Боялись слова сказать, мало ли что у него на уме. Дикарь есть дикарь, говорят, застрелит — и ищи его потом по всей тайге. Но урок дак урок дал он нашим дуракам, мужикам, молодец Николай!.. А то, видите ли, собаки съели!.. Они из лесу-то приехали и давай разбираться. Базлали, базлали и вышли на Курилку. Курилка ваших оленей смозгочил! Рога, шкуры, копыта у него нашли — и давай, бедного, мутузить. Ох и полупцевали его, живого места не оставили. Собак-то жалко, все зверовые были, соболей хорошо находили... А Курилка те­перь лежит весь в синяках, не показывается на люди — стыдно. Так ему и надо — не будет пакостить!.. Народ-то совсем что-то испоганился, раньше-то никогда такого не было — все старин­ные законы, обычаи соблюдали, а сейчас ни стыда, ни совести не стало. Молодец твой Николай...

 

ВЛАСТЬ - НЕ ВАЖЕНКА...

 

В Стрелке жил статный, высокий старик, Лаврентий Джен-коуль, один из живых свидетелей падения Тунгусского метеори­та. Он считался лучшим охотником местного колхоза, передови­ком производства. По праздникам его грудь сверкала от значков-наград, аж в глазах рябило.

Что, ослепнуть можно! — он, довольный, улыбался. Как-то, будучи в Ванаваре, он пришел в райком партии с жалобой на работников райисполкома — не хотят назначить пенсию его старухе. Секретарем райкома была эвенкийка Харитина Иванов­на Салаткина, уважаемая, открытая женщина. Она знала, каким образом эвенкийские мужчины становились передовиками, ор­деноносцами и откровенно высказала ему все.

Тебе же нравилось в президиумах, на виду у всех кра­соваться — так? Всю добытую старухой пушнину ты записывал на себя, хотя жена добывала больше тебя. На ее имя не записа­но ни одного трудодня — как ей пенсию-то начислять? Раньше надо было думать. Самому придется кормить. Иди, советская власть не дойная важенка...

Старик Дженкоуль был ошарашен. Видимо, это был пер­вый удар, который нанесла ему народная власть и родная партия...

 

МАИЧА ВЕРНУЛСЯ...

 

Харги забрал бы эту собачонку! — ругался Гиндыма Удыгир, бригадир оленеводов. Он несколько раз, не одеваясь, выбегал на улицу, кричал на Чикты — маленькую оленегонку и даже зама­хивался палкой. Собачка отбегала в темноту и спустя какое-то вре­мя снова подползала к чуму и снова принималась подвывать.

Беду ворожит чертова собачонка!..

Скучает по отцу, вот и плачет, — говорила жена Огдо. — Она же любит его...

  Поэтому и ворожит, — не сдавался Гиндыма.

Днем, после осмотра стада, связались по рации с Муруктой, хозяйственным центром и — точно, наворожила. Сообщии­ли: скончался отец бригадира, старейший оленевод Маича, куз­нец, мастер на все руки.

Хэ, вот кручина так кручина! Все-таки прикончили духи болезней Маичу. Замолчали, пригорюнились оленеводы.

На семейном совете решили: надо привезти деда сюда и похоронить на берегу его любимой говорливой речки Тэкчэки, где прошла его кочевая жизнь. Пусть слушает ее, оглядывая род­ную тайгу.

Гиндыма с сыном Ванчо уехали в Мурукту на оленях, в чуме остались женщины с молодой невесткой, беременной женой Ванчо.

Вернулись через неделю. Привезли с собой кайлу, лопату. Теперь нужно было добраться до Тэкчэки и похоронить деда ря­дом с первой женой, скончавшейся совсем молодой при родах. Неожиданно воспротивилась мать Гиндымы, старушка Солбирик:

Нет, похороните около старинного стойбища в сосно­вом бору, на этой стороне. Пэргичок не любила Маичу, она вы­ходила замуж за его оленей, из-за оленей... Если захочет сходить к нему в гости, пусть бродит через речку, пусть вязнет в песке...

Ну, женщины! — только и нашелся что сказать Гинды­ма. Пришлось подчиниться.

На могильный помост положили все, что нужно для про­должения жизни человека в Нижнем мире: ружье со спиленным бойком, обрывки маута, продырявленные чашки и котелки, порванную одежду и рядом с помостом повесили на лиственни­цу шкуру и голову пестрого быка, последнего учуга Маичи.

Через год попросим Кумонду проводить душу-тело отца в страну мертвых, он умеет, — сказал Гиндыма сыну.

Мужчины вернулись на стойбище поздно вечером, уже в темноте, уставшие, голодные. Отпустили оленей, и в это время из чума раздался плач ребенка. Отец с сыном переглянулись. Ванчо заулыбался. Из чума вышла Огдо и с улыбкой сказала:

Слышите?.. Пока вы ездили, к нам в чум залетела птич­ка — чипи-ча-чиче. Это душа-тень Маичи вернулась!.. Послушай­те, это он кричит!..

 

СОБАКА - ЛЮДИ...

 

В моей Токме, помнится, был такой охотник, одноногий инвалид войны, веселый, неунывающий человек по имени Роман Семенович Горбунов. Страстью его были собаки. Любил он их до самозабвения. Они, видимо, чувствовали это и отвечали ему вза­имностью. Держал он обычно штук по пять, но каждый год обза­водился новым щенком, который после всяких «учений» стано­вился «совсем как люди», понимающим все команды своего хозяина.

— Собаки меня никогда не продай, никогда не давай про­падай, — говорил он и для наглядности падал в снег, отбросив костыль и изображая пьяного. Собаки его поднимали настоящий вой. Они с лаем прыгали, тормошили его за парку, за руки, за единственную ногу, кидались к людям с жалобным скулежом и обратно к хозяину, словно стараясь позвать на помощь.

Летом, после удачной охоты и сытного обеда, когда было что поколупать в зубах, Роман Семенович, разомлевший, из чума кликал своих собак и произносил: «Кто не работай, тот не ку­шай! Хотите эту кость — покурите!» Старые, опытные собаки под­бирали с земли прутики либо палочки и изображали курящих людей. Роман Семенович, довольный, хохотал, бросал им кости, а молодых начинал обучать, а, по словам жены — издеваться.

Посмейтесь! — командовал он. И зверовые, бесстраш­ные охотничьи лайки, готовые умереть за своего хозяина, сжав зубы, «улыбались» людям.

Собака — люди, давно Хэвэки у него язык отнимай, — улыбаясь, объяснял он заготовителю пушнины Мирону Сизых, присутствовавшему на одном из «уроков». — У собаки только мордам мохнатый, урбашка (не рубашка, а именно урбашка, как произносят эвенки) шерстяной, а так он — люди. Сердись — понимай, смеялся — понимай. Моя слова они все — понимай...

 

КОНЧИЛИСЬ ЭВЕНКИ...

 

Маленький, высохший старичок — кожа да кости — си­дит на траве, одетый в старенький серый зипун, сосет трубку. Глуховатый. Говорить с ним трудно — кричать надо. Он прикла­дывает к уху руку и внимательно смотрит на тебя, стараясь по губам понять, о чем его спрашивают. Когда дошло, о чем его просят рассказать, машет рукой, но потом охотно рассказывает:

 — Мы-то, Хукочары, — агатские. Там, на Агате, наши зем­ли, там могилы наших предков... Помню все укрупнения. Я только что вернулся с фронта, работал председателем кочсовета. Приехал к нам уполномоченный из Туры, говорит, шибко далеко живете, трудно к вам таскать на оленях продукты, товары. Будете кочевать в Тугончаны, там будете жить. Старики говорят, зачем поедем туда — наши земли здесь. В одном месте жить нельзя, на всех не хватит ни зверя, ни рыбы. Нет, говорит начальник, это решение партии, его надо выполнять. Там построите дома, школу, интернат, боль­ницу, магазин. По реке вам будут привозить на пароходах муку, сахар, товары. Не будете мучиться зимой грузчиками... Я молодой был, партейный фронтовик, приказ есть приказ, надо выполнять. Собрали свой скарб и прикочевали сюда, а здесь уже народу, как комаров, — с Большого Порога, с Онеки, из Кочумдека всех эвенков согнали. Мукто, Лапуко, Момоли, Кордуи, Панкагиры, Хукочары, Курматовы — все роды, кочевавшие по ближним речкам и озерам... Это была большая ошибка. Собрали в кучу людей разных родов, некоторые были давнишними врагами, раньше воевавши­ми друг с другом. Откуда русским это было знать... С того и нача­лись беды. Как праздник, так и настоящая война, режутся, стреля­ются... В бригадах тоже не терпели чужаков — выживали либо тоже происходили трагедии. А тут еще стало много водки, спирта — это конец эвенкам... Ребятишки в интернатах забыли таежную жизнь, беличий след от соболиного не умеют отличить, стали совсем ка­кими-то другими людьми. Кончились эвенки... Это нам божье нака­зание. И наши духи от нас отреклись, покинули нас за то, что мы так легко, бездумно отказались от своих имен, от прежней жизни, своих обычаев, за то, что, не научившись строить дома, сожгли свои чумы, веками спасавшие нас от всех ненастий и несчастий...

 

 

ОДНОКРЫЛЕНЬКИЙ ТЫ МОЙ…

 

                           Однокрыленъкий ты мой,

                           Сизый голубочек,

                           Когда гуляли мы с тобой,

                           Коротки были ночи!..

Теперь, когда столько лет спустя, слышу эту частушку, в памяти возникает невысокая, хрупкая фигура человека, с необык­новенно приветливым лицом и с пустым правым рукавом, заправ­ленным под широкий армейский ремень. Фамилия его была Иванилов. Его почему-то все называли только по фамилии. Имя его уж не помню... Не знаю, откуда он был родом, но, думается, навер­ное, был вятским, уж больно выходки его напоминали тех, зна­менитых на всю Русь, мужичков, строивших мосты не поперек, а вдоль рек, сыпавших и размешивавших толокно в озеро, чтоб была еда на все времена, а то и затаскивавших коров на бани, чтобы не пропала даром, выросшая там травка. Определенно, по своему духу Иванилов был вятским, как говорится, мужичком хватким, хотя по бумагам, говорили — коренной сибиряк, чалдон.

Так вот, только что где-то там, на Западе, отгремела та­кая страшенная война, отголоски которой все еще давали знать о себе и у нас на Севере безлюдьем, сиротством и тяжкой полу­голодной жизнью. И появление в нашей серой, однообразной жизни такого весельчака, как Иванилов, воспринималось по­том как приход яркого солнышка после долгой темной зимы. То-то те зимы кажутся теперь такими теплыми и светлыми...

Наш поселок Тура, хоть и отмечен даже на самых боль­ших картах, это потому, что он центр огромного таежного края, именуемого Эвенкией, — в самом центре России! — а по сути он многие десятилетия оставался маленьким обжитым местечком, выросшим на стыке двух больших рек, где первый домик был срублен русскими мужиками в двадцать седьмом году, перед образованием округа. Фактория Тура называлась. Это сейчас она стала вроде бы городом, где охотники и оленеводы теряются и блуждают меж домов и улиц, и незнакомых людей стало столько, что не с кем поздороваться.

И супружницу, Аграфену Боковикову, Иванилов нашел чуть ли не в первый день пребывания у нас. Это была легкая, веселая вдовушка из «швоих» — катангских беженцев из колхо­зов, любительница застолий и частушек. Появился, рассказыва­ли, Иванилов в компании среди веселья, галантно расшаркал­ся: «Всем господам — по сапогам, а дамам — валенки!» — при­ветливо улыбнулся, а сам наметанным глазом узрел родствен­ную душу, Аграфену, хлоп, хлоп, подмигнул ей и — все, узел завязался!.. И та в ответ, под веселый смех, не обидно, тут же выдала частушку: «Однокрыленький ты мой, сизый голубочек...»

Грамотешки у Иванилова было только на роспись, но как герою-фронтовику, потерявшему там руку, пошли навстре­чу и нашли работу не надсадную, а подручную, и как добавляла его супружница Аграфена, — теплую и при харчах — завхозом в окружной больнице.

Надо полагать, первыми славу об Иванилове разнесли два его работничка из катангских, гоняющих лодырей в каче­стве разнорабочих. Один из них, Мефодька Фарков, так расска­зывал: «Сидим, паря, утресь, языками мелем. Приходит новый пенек при галстуке, как антилегент, спрашиват: чо сидите? Мы гаврим: работы нету. Он, этот пенек, — как это нету-ка, а трубы чистить кто будет — Пушкин?.. Ну, трубы так трубы, нам чо разницы нет, где мантулить, лишь бы копейка шла... Взяли ве­ревку, обмотали кирпич тряпкой, привязали, потащили лесен­ку. Я гаврю Рафаилке: ты в ватних штанах, лезь на крышу, упа­дешь, так мяхко, а я тут буду волохатца. Приходит новый пенек, орет: чо печку не топишь? Ну, начальник сказал, надо сполнять, затопил, выскочил на улку — дымит! А пенек наш отседа ему: лови дым, тетеря, лови дым!.. Ну, посмеялись маленько, потом гаврим меж собой, начальничек-то чудной, как будто кружат... На завтресь, паря, опять сидим, курим, лясы точим. Появлятца однокрыленький: чо сидите? Мы: а чо делать, трубы дымят! Он: получите на складе паклю, струменты и дуйте к мо­стику через ручей, надо законопатить, а то весной потекет. И не дав нам рот раскрыть — убег куда-то. Я Рафаилке гаврю — чо-то, паря, опять чудно заданье, ты-то пограмотней меня, с японца­ми воевал, чо делать будем? Рафаилка: паря, приказы не обсуждаютца, а выполняютца! Надо делать, а то хрен знает этого шнурка, выгонит ишшо... Так, паря, цельный день мы просиде­ли у мостика, туда-сюда народ ходит, спрашивают, потом хи-ханьки да хаханьки над нами... А мы, лешаки, не понимам чо они смеютца, думам сам начальничек — хевраль, маленько у него не хватат. По харе его не поймешь, смеетца ли чо, а он оказыватца с рожденья такой чудной... Потом с этой гирей. Диво мне, где он нашел эту двухпудовку? И ведь не поленился же, такой сморчок, припер ее откеда-то в пекарню. Отправил нас за хлебом, ну и навалил на меня этот мешок. Поташшил я, а ме­шок шатат меня, как пьяного, кидат из стороны в сторону. А он, колода, посмеиватца, как это ты, Мефодий, с бабой справ­ляться. Еле допер...»

И зашевелилась Тура, ожила. В конторах, в магазинах, в клубе только и разговоров было о чудачествах Иванилова. А потом все хохотали, как он самоходку покупал. Рассказывали об этом в картинках, показывая, как бравый, представительный капитан, с золотой кокардой на голове, для подтверждения своих слов, сам шагами измерял ширину самоходки, спускался в машинное отделение, поддерживая Иванилова за единственную руку, ду­мая, что перед ним какая-то крупная партийная шишка. А потом, услыхав, что самоходка нужна, чтобы на ней ездить зимой за дровами, капитан удивленно отстранился от необычного покупа­теля, вглядываясь в его невозмутимое лицо, и, что-то уловив, закатился громким ребячьим смехом. «Ох, черт полосатый, ну, дает, а? Ну дает!..» — выговаривал он, вытирая слезы платочком.

Иванилов устраивал шутки и с милицией. Позвонил к ним:

«У немецкого магазина второй день валяется голова, и никому нет дела — куда смотрите-то?»

Прибежал сам начальник, подполковник Уочар, обла­зил все кругом — ничего не нашел. Тут же изловили Иванилова:

  Где, какая голова?

А это что, хрен собачий! — Иванилов пнул мерзлую оленью голову, обглоданную собаками.

Нет, на Иванилова невозможно было сердиться, такой уж он был человек. Он всегда кого-то разыгрывал, водил за нос, весе­лил. «Вот беда не беда, — говорили о нем люди, - ведь калека, и вправду, однокрылый, а летает-то легко, завидно». Но, видимо, никто из туринцев, даже супружница Аграфена, так до конца и не поняли Иванилова, что у него было на душе, отчего он, пьяный, так горько беспричинно плакал. Возможно, Аграфена догадыва­лась, но у нее хватало женского чутья на людях об этом не гово­рить.

Однажды Иванилов, навеселе, зашел в наш интернатский двор и направился, извините, в туалет. Пробыл он там порядочно. Вышел и с виноватым, просящим лицом, подошел к нам:

Ребятки, помогите...

Мы с боязливой опаской приблизились к нему. Оказыва­ется, он бедняга, не мог справиться с ширинкой штанов. По­могли и, осмелев, спросили:

Дяденька, вы Сталина видели?..

Сталина? — переспросил Иванилов. — Видел. Вороши­лова и Буденного видел. А лучше бы их всех, ребятки, в гробу видеть! Ну их, к едреной фене. Вырастите, когда-нибудь пойме­те... Лучше спойте песню, говорят, есть у вас хороший певец...

Мы вытолкнули вперед маленького Эрика, по прозвищу Чиба, что означает — блестящий от грязи. До школы он рос со­пливым малым, размазывал сопли по черным, закопченньм ще­кам, вот и получил прозвище. А в интернате он стал мастаком по заработкам табака, денег русскими песнями. Все бродяги из экс­педиций, которых называли пыжиками, знали Чибу. Он знал, что любят выпившие мужики, и без лишних уговариваний, затянул:

Вижу чудное приволье...

Пел красиво. Легко вытягивал самые заковыристые ме­лодии, при этом его узкие глазенки превращались в щелочки, а круглое лунообразное лицо удлинялось и принимало жалост­ливый, обиженный вид.

Когда Чиба кончил, мы думали, что как и все мужики, Иванилов будет хвалить мальчонку, тормошить его за лохматую голову, совать в карман его штанишек рубли, папиросы, но, взгля­нув на него, были удивленно озадачены и напуганы: Иванилов плакал. Глаза его были закрыты, и из них текли крупные слезы. Он размазал их по лицу, как от какой-то большой боли, мял грудь и, выговорив: «Извините, ребятки», — быстрым, размашистым ша­гом ушел. Мы переглянулись, а недовольный Чиба высказался:

Шпион, наверно...

Не знаю, как уж Иванилов справлялся с обязанностями завхоза, но, видимо, неважно, потому что он долго не задер­жался на этой должности, как, впрочем, и в других теплых ме­стах. Последняя его легкая должность — приемщик мяса, рыбы и пушнины. Тут же его отправили в командировку в заполярную Агату к рыбакам, вдохновлять в выполнении плана. Оттуда и пришла его знаменитая телеграмма, после которой закончилась его номенклатурная карьера. «План рыбодобычи сорван, утоп­лены сети, — докладывал Иванилов в райком партии, — целую всех Иванилов!» И восклицательный знак стоял в телеграмме.

Не простили ему этого партийцы — политику, насмешку ус­мотрели. Чуть не посадили. Спасло то, что фронтовик, проливший кровь. А ссылать, сообразили, дальше некуда, разве что на Колыму.

И вот пришла новая весна. Ранняя, дружная. Почти на месяц раньше, к майским праздникам, очистилась ото льда Ниж­няя Тунгуска, а ко Дню Победы тронулся и Кочечум, бегущий прямо с Севера. На улицах поселка исчез снег, солнышко высу­шило землю. Почти летняя теплынь. Ну и ясное дело — народ гулял. О, надо заметить, тогда умели люди «гулять». Этим и за­помнились праздники. «Швои» привезли с собою и свои дедовс­кие деревенские обычаи — гулять большими компаниями, пере­ходя из одной избы в другую с протяжными песнями, со слезами, а то и с драками. Фронтовики в тот раз собрались в столовой по Набережной. К вечеру и там стоял дым столбом, шум, гам, сто­нала гармошка и среди всех выделялся голос Аграфены:

С неба звездочка упала

Прямо милому в штаны.

Пусть бы все там разорвала,

Лишь бы не было войны!..

Дверь столовой с шумом распахнулась, и на крыльцо вывалила толпа распаренных, как в бане, раскосматившихся мужиков. Шумели о политике. Латыш Вальтер, не сосланный, а фронтовик, держа Иванилова за грудки, тыкал пальцем в одну из медалей и кричал: «Это чей пратрет? Чей, спрашиваю пратрет! Я тоже кровь проливал!»

-     Да темнило он! — петушился молодой физкультурник, провоевавший месяц с японцами.

-     Ладно, хватит! - Иванилов вырвал свою гимнастерку из рук латыша. - Живите, мужики, все, у меня пружина лопну­ла... Я больше не могу, не о такой жизни мечталось там...

-     Не пугай нас, — махнул на него рукой физкультурник, — раньше надо было геройство показывать...

  Кончайте базар, пойдемте, трахнем еще...

Не поминайте лихом, мужики! — Иванилов спрыгнул с крыльца и, пошатываясь, направился к крутому берегу. Там он остановился, обернулся, помахал еще рукой и с разбегу ныр­нул в бешено крутящиеся коричневые воды Тунгуски.

Закричали мужики. Весь народ вывалил из столовой. Шум, крики. Физкультурника чуть не побили...

Иванилова так и не нашли.

Вот и все. Первое время его часто вспоминали, а потом понаехало всякого народа, и про Иванилова стали забывать, а теперь и совсем забыли. Считай, коренных туринцев-то нет. Боль­шинство жителей были вербованными да ссыльными, а они по­разъехались, поумирали, и помним теперь только мы, оставшие­ся в живых в этом Срединном мире, интернатские ребятишки.

 

КАЕМНАЙ

 

В шестидесятых годах он был достопримечательностью Туры. Его всегда показывали разным высоким гостям, ученым, приезжим журналистам и говорили: «Наш старожил. Ему больше ста лет. Лучший охотник, — добавляли: — Бывший проводник Вячеслава Шишкова, автора «Угрюм-реки».

Сведения были достоверными, а про возраст — это абсо­лютно точно — не знал никто, в том числе и он сам.

Родился в верховьях Катанги... Мать рассказывала, нашла меня в лесу, летом, в самую комариную пору. Удивлялась, как они меня совсем не съели... — Он поправлял коричневой рукой старую шляпу с выгоревшим накомарником и сквозь очки-лупыши вни­мательно глядел на собеседника, при этом испещренное мелкой сетчаткой лицо, чуть растягивалось в улыбке — мол, это шутка, — и становилось еще более древним и экзотичным.

Щелкали фотоаппараты. Журналисты заставляли его одеваться в свою одежду: зипун, нагрудник, легкие унты, завязывали по-ста­ринному на голове пучок волос и давали в руки пальму - и он Действительно становился похожим на героев Фенимора Купера.

- Индеец! Настоящий индеец! — восклицали гости. По Документам он значился Николаем Ксенофонтовичем Каплиным. Но его так редко кто называл. Чаще всего, правда, за глаза называли его именем-прозвищем — Каемнай, что означало Ка­рась. Видимо, он происходил из старинного рода людей-кара­сей, а после крещения оно осталось вроде прозвища, хотя надо заметить: в нем нет ничего обидного.

Каемнай в Туре почти и не жил. Чум его всегда стоял в тридцати километрах от поселка, на берегу говорливой речки Кукуинды. Он присматривал за своими оленями, рыбачил, а осенью укочевывал на охоту. Каемнай никогда не думал не га­дал, что будет втянут в тонкую игру наших местных политиков, заставивших его стать, грубо выражаясь, пупом мероприятий по национальной политике, стоявших у руля партейцев.

А дело было так. Приехала представительная партийная комиссия. Что-то проверять — они же всегда что-то проверяли, что-то выискивали. А первый секретарь, позер и демагог, пре­красно знавший все замашки этой элиты, по примеру среднеазиатов не ударил в грязь лицом — организовал выезд гостей по реке, в чум Каемного. Там сделали «выбраковку» оленя. Выбрали пожирее, да поупитаннее, на столы выставили костный мозг, сырую печень, сердце, панты, нажарили шашлыков и славно закончили работу комиссии. Да еще в дорогу гостям упаковали свеженького диетического оленьего мяса, тайменей и прочих северных деликатесов — и, представьте себе, гостям это понра­вилось и хозяева остались довольны. И полетела слава о нашем первом, как о человеке деловитом и умном, тонко понимаю­щем ленинскую национальную политику и умеющем достойно принимать гостей. У него сразу «в верхах» появились друзья — «мохнатые руки», поддерживающие тебя на плаву.

Извиняюсь, это я забежал чуточку вперед. Стол был на­крыт, и философствовал первый:

— Отец отцов!.. Сегодня у тебя в гостях крупные, извест­нейшие руководители нашей ленинской партии, виднейшие ученые нашей страны. Мы представляем тебя нашим гостям не просто как старожила нашей народности, а как лучшего пред­ставителя некогда отсталого народа, прозябавшего в темноте и невежестве, но которого спасла советская власть от физическо­го вымирания. Великий Ленин завещал нам заботиться о благе простого народа, и мы это завещание выполняем!.. Есть мнение, дорогие друзья, такие ответственные мероприятия сделать тра­диционными, заканчивать их за дружеским столом. Думаю, и Надымский совхоз, в лице молодого директора Никиты Карпо­вича, поддержит нас, в смысле — оленями, и мы всегда будем рады встречать наших дорогих гостей.

Какой разговор может быть, Владимир Николаевич? Как прикажете, так и будет! — охотно отозвался директор. — Скажу даже больше, дела в оленеводстве у нас идут хорошо, поголовье из года в год увеличивается. Мы имеем возможность пригнать сюда небольшое стадо, сделаем изгородь и можем их использовать для нужд партии. А уважаемого Николая Ксенофонтовича можем офор­мить пастухом, чтобы, так сказать, не вводить его в убытки...

Отец отцов! Ты слышишь, что говорит наш молодой директор!.. Вот он, настоящий интернационализм!.. А наших до­рогих гостей прошу передать Центральному комитету нашей ле­нинской партии, что мы, малая частичка многомиллионной ар­мии коммунистов, возглавляемые испытанным в борьбе нашим старшим братом, великим русским народом, придем к сияю­щим высотам коммунизма!..

С того дня пошло и поехало. Пили, шашлычили, баб со­вращали, словом, отмечали «удачное завершение мероприятий»...

Потом, по мнению «партейных», старожил «разбаловал­ся», «заелся». У него умер старший семидесятилетний сын, выг­лядевший старше своего отца, вот дед Каемнай и распрягся. Стал слезливым, «старорежимным» кулаком. Не успевали гости, как говорится, пропустить по рюмашке, а старик заводил свою пес­ню — выл какую-то занудную песню-плач, причитая, мол, за­чем, зачем, злые духи не съедите меня, надоело мне коптить небо Срединного мира... Начинал даже шаманить!.. Каково слу­шать партийцам, если это, как говорят вожди мирового проле­тариата, «опиум для народа»... Перестали церемониться с Каемным. Перед приездом очередной делегации инструктор заявлял:

Так, дед, с гостями ты не пьешь, понял?.. Скажешь, я старый, больной, они люди интеллигентные, грамотные — пой­мут. Уедут — там хоть до усрачки нажирайся! Тылинни?..

Старик не отвечал, отмалчивался.

В то лето, о котором хочу рассказать, к Каемному снова пригнали оленей и окружком комсомола командировал моло­дых ребят ремонтировать изгородь. Но, по правде, комсомоль­цы-добровольцы больше катали на моторках в Туру за горючим, нежели ремонтировали. Олени, не привыкшие, к этим местам, находили выходы и убегали в родные места. И еще выяснилось, что пригнали половину больных «копыткой». Что делать? Допу­стим, в Нидыме, там решилось бы просто: «выбраковка» — и мясо на звероферму. А здесь как быть?.. Старик Каемнай всегда сам лечил своих оленей. Помоложе был, даже кастрировал: ло­вил бычка, связывал и брал в рот его мошонку, - чик, зубами, - и готово!.. А как быть с этими? Может, испробовать старин­ный метод, ведь он всегда помогал?..

Каемнай попросил ребят и внуков изготовить из прутьев тальника чучело оленя-быка в натуральную величину и трехмет­рового идола Хичипкана. Молодым, выросшим в интернатах, это показалось нелепым и в диковинку, но старик объяснил, показал, как это нужно делать. Когда все было готово, оленей всех загнали в изгородь и в воротах поставили Хичипкан, заго­родив жердинами в проходе между «ног» идола. Вечером разож­гли большой костер, «кормили» огонь кусочками сала, а старик Каемнай сидел рядом с огнем, как китайский богдыхан, и «уго­варивал» Харги - Злых духов покинуть подобру-поздорову тела оленей и переселиться в чучело, сделанное из тальника.

- О, пожиратели плоти оленей, зачем вам это? - шептал он. - Вы же видите, они еле ходят, еле ноги таскают. Зачем вам такие олени?.. Они же тощие, доходяги. У них ни хорошего моз­га, ни жиринки не осталось. Хватит — вы уже насытились. Если съедите их, что будут есть начальники, приехав на десяти мо­торках, на трех катерах?.. Подумайте. Я прошу вас, переселитесь вот в этого оленя, он упитанный, только что вылинявший, ви­дите, какая красивая гладкая шерсть. Сала в нем - в пять паль­цев, в ладонь. Переселитесь, век будете благодарить меня. Я уже старый человек, плохого вам не посоветую...

Дед Каемнай, говоря это, прислушивался к «голосу» огня, подбрасывал кусочки жира, подшуровывал костер.

А языки пламени прыгали, плясали, извивались, с шумом пожирали сухие ветки. Иногда раздавался треск, отчего старик с удовлетворением восклицал: «Кэ, туги, туги!.. — Так, вот так!..»

Наконец огонь пискнул так, что старик решил, что все, огонь ему «сказал», что духи - пожиратели плоти оленей пере­селились в чучело, поднялся на ноги.

Вставало новое молодое утро, над гребнями хребтов под­нималось красное солнце. Старик велел внести в изгородь чучело оленя и разбирать чум. Предстоит перекочевка на новое место, на другую сторону Катанги, к речке Хуелки. Там «чистое» место.

Все имущество навьючили на оленей, и началось «очище­ние» — прохождение между «ног» Хичипкана. Каемнай тщательно окурил дымом багульника все свое имущество, караван и моло­дых ребят и пропустил через Хичипкан. Теперь была очередь за оленями. Молодые полудикие прошлогодние телята, не понимая, что от них хотят, заупрямились, стали метаться из стороны в сторону.

Ловите их, маутами тащите! — кричал старик. — Всех обязательно надо пропустить в этот проход.

Засвистели мауты... Самых неимких, действительно, при­шлось волоком тащить к Хичипкану. Парни, ребятишки махали палками, куртками, стараясь направить оленей в нужном на­правлении, поднялся неимоверный шум, гам, крики можно было подумать, что началось светопреставление. Парни устали, еле держались на ногах, с трудом переводили дыхание, но, слава богу, прогнали всех. В загоне остался только старик Каемнай и чучело оленя. Каемнай накинул на него маут и поволок к Хи­чипкану. Чучело свалилось на бок и, как настоящий олень, упи­ралось, цеплялось за корни деревьев, пеньки и кустики.

Ча! Ча! - прикрикивал на него Каемнай. Пройдя через Хичипкан, старик, несмотря на свои годы, резко повернулся назад и быстро зажал чучело между «ног» идола.

Так тебе! Так тебе! — приговаривал он, связывая «ноги» Хичипкану ровдужным ремнем. - Держи его, крепко держи! -уговаривал он идола.

Потом он поднял этого идола и вместе с чучелом бросил в затухающий костер. Поднялся дым и пепел, потом, спустя ка­кое-то время, показались языки пламени. Старик, пятясь, подо­шел к дереву, на котором висело ружье и, стреляя вверх, уда­лился вслед за караваном.

-    Наш дед-то, оказывается, шаман! - сказал Родька.

-    Ерунда все это, - проговорил один из огородников.

-    Дурачок ты, если не веришь в старинные методы лечения оленей. Вот мазь, которую приготовил сам дед. Мазать еще будем...

-    Я говорю, ерунда, — повторил парень, - несколько авалаканов перепрыгнули через изгородь и убежали. От этой це­ремонии олени не перестанут болеть.

-    Что же ты сразу-то не сказал? - заговорил в сердцах подошедший Каемнай. - Что молчал-то?.. С такой работой, ко­нечно, останемся без оленей, а без оленей мы, эвенки, - ник­то!.. Что, теперь снова начинать «очищение»?.. Духи болезней сразу же покинули чучело и догнали беглецов, вселились в них. Теперь будут переходить и на остальных...

Каемнай горестно махнул рукой и, сгорбившись, заша­гал по тропе. Парни молча посмотрели ему вслед. Мне показа­лось, им стало жалко его...

Больше я его не видел. Рассказывали, что в тот год не ста­ло его старушки, четвертой или пятой по счету, которых пере­жил он. Самое интересное, вызвавшее размышления, был тот факт, что бедной старушке стало плохо во время «мероприятия» партийцев, но никто не обратил внимания. Все пили, смеялись, шумели, занятые собой и своими подругами, а старушка лежала ничком, лицом вниз. Потом они оправдывались: думали пьяная...

Старик Каемнай остался один. Об охоте надо было забыть - в тайге без женщины-помощницы делать нечего. С наступлени­ем холодов старика уговорили выйти в поселок, к внукам. Но это был уже не тот Каемнай - согнувшийся, бессильный. Жаловался: «Душно в доме, не хватает воздуха», - и заскучал, перестал есть...

После похорон внук Родька, у которого он жил, говорил:

— Дед еще бы лет десяток прожил. Он же крепкий, как кремень, был... Партийные начальнички споили его, на старости лет сделали алкашом, а хоронить - ни один не пришел! Сволочи!

 

ОХОТНИК ИЗ ЦЕКА

 

Сверху позвонили: перед октябрьскими праздниками жди­те высокого гостя. Из Цека! Зачем? — не сказали.

Для маленького северного райцентра приезд любой важ­ной птицы запоминался надолго, становился событием. Райко­мовцы возбудились, стали гадать, прикидывать - зачем? - за­шевелились, забегали с испуганными лицами, заставили народишко снег с места на место перекидывать. «Хорошо, что помойки завалило!» — радовались они.

В день прилета чуть ли не все районные шишки были в аэропорту. Высокий гость оказался маленьким интеллигентным человеком, с тоненьким писклявым голоском, и в довершение всего, как нарочно, в очечках-колесиках на золотой оправе. Его услужливо подхватили вместе с вещичками и моментально дос­тавили в райком партии. И тут выяснилось, что эта шмакодявка, как потом его в кругу своих друзей называл второй секретарь, выходец из ангарцев, - прибыла к нам с одной-единственной целью: опробовать свое ружье, подарок немецких друзей из ГДР.

-    Хочу настрелять соболей и белок на шапку и воротник жене, - улыбаясь, добавил он. Гость вынул из чехла блестящее, сверкающее ружье, похвастал: — «Зауэр»! Три кольца!..»

Присутствующие, облегченно вздохнув, с неподдельным интересом устремили взгляды на диковинку, в этом-то они дей­ствительно понимали толк. Все восхищенно заахали, заохали, отчего маленький человек счастливо улыбался. Затем узду разго­вора, на правах хозяина, взял в свои руки первый секретарь, когда-то в молодости бывший охотником. По привычке он гово­рил как на трибуне:

-    Дорогие товарищи! Я от души рад, что наш уважаемый гость, видный ученый марксистско-ленинской науки, один из разработчиков Программы нашей ленинской партии, своим при­ездом осчастливил весь наш район, который, как всем извест­но, является одним из богатейших районов Севера по добыче «мягкого золота». Мы уверены, наш дорогой друг и товарищ, что вам понравится у нас и вы внесете свой скромный вклад в выполнение наших планов и социалистических обязательств!..

Райкомовцы и тут не подкачали, хлопали так, что слыш­но было в очереди у магазина.

Вместе с «дорогим гостем» в дальнюю избушку на речке Еромо улетели инструктор и сторож райкома, опытные таежни­ки, чтобы оберегать его от всяких неожиданностей. Целую неде­лю они находились в тайге. Морозы уже крепчали, снега было достаточно, бог знает, как уж они там геройствовали, но гость вернулся очень довольный, обросший бороденкой и красочно, в картинках рассказывал, как он гонял первого соболя, как он сломал лыжу и как чуть не заблудился в чащобе.

  Спасибо моим друзьям, сопровождавшим меня, а то бы я замерз, и пришлось бы отсюда везти меня в гробу, — говорил он.

Инструктор, битый мужик, ничего не рассказывал об охоте, только ухмылялся, а сторож, малограмотный ангарский мужичок, по простоте души, как выпил, стал плеваться:

  Ой, паря, не спрашивайте меня о нем!.. Узнает, сразу меня в тюрьму законопатит, скажет, наговариваю на него... Не знаю, может, он и волокет что-нибудь в науках, бог его знает, а на мой взгляд, так это какая-то ошибка природы. Никчемный, лишний человечишко!.. Беспомощнее ребенка... И ведь надо же, паря, где-то научился ружье держать и вбил себе: я охотник! Языком-то он и тигров добывал в уссурийской тайге, и на мед­ведей ходил в Заполярье, а сам, прости господи, беличий след от соболиного отличить не может, до ветру сходить из избушки боится, говорит, пойдем покараулишь, а то волк нападет... Вот в первый день этот охотничек и жахнул из обоих стволов по мое­му Полкану. Говорит, серый был, я думал — волк... Эх, охотни­чек, в душу его мать!.. Подам бумаги на райком, пусть заплатят за Полкана. Самая лучшая моя собака была...

В день отлета высокого гостя еще одна история случилась. Прикатила, значит, в аэропорт вся районная верхушка, веселые, довольные. Гость, сверкая очечками, что-то рассказывает перво­му, и тут, рядом с портом, в лесочке, собаки загнали белку на кедрушку. — А вы говорите, что у вас медведи не гуляют по улицам! — засмеялся гость и, показывая на свой чехол, под­толкнул комсомольского секретаря. — Внеси вклад в выполне­ние «мягкой рухляди»...

Тому два раза повторять не надо, исполнительный секре­тарь, убежал. Послышался выстрел, и он вернулся с окровав­ленной белкой в руке.

Отличнейшее ружьецо!.. Я сквозь ветки стрелял, специ­ально, чтобы шкурку не очень испортить, — сиял он.

Но тут неожиданно его остановил нахмуренный первый:

И тебе не стыдно перед нашим уважаемым гостем?! Что он о нас подумает? Ты что, не знаешь, куда белку стрелять? Всю голову ей оторвал и еще бахвалишься! — Первый повернул­ся ко второму. — Мы же принимали постановление...

Да, на последнем пленуме была дана установка: стре­лять только в глаз! — делая серьезное лицо, поддержал второй и, картинно раскинув руки, продолжил: — Но, как видите, слова не доходят, как горох об стенку.

Комсомольский секретарь, весь красный, как рак, сму­щенно мялся, не зная, что делать с этой белкой, взглядывал на старших товарищей. Те, делая серьезные лица, отводили глаза, молчали. Гость тоже перестал улыбаться и недоуменно смотрел на первого. А тот продолжал:

Еще недавно это было бы расценено как вредительство, причем надо добавить, умышленное, да еще и из заграничного оружия!.. В войну, если кто помнит, у нас были лозунги: «Соболь — это танк!» «Белка — это винтовка!». Вот как ценилась пушнина. И сейчас у нас провозглашен лозунг: «Соболь — это пульмановс­кий вагон отборной канадской пшеницы, плюс транспортные расходы от Оттавы до Одессы!» Вот что такое эвенкийский со­боль!.. Товарищи, мне думается, сегодняшний случай следует ра­зобрать на бюро. Накануне пленума по качеству пушно-меховой продукции мы не имеем права такие примеры оставлять без по­следствий. — Первый повернулся к комсомольскому вожаку.

А белку обдерешь и принесешь в райком партии. Будем использовать как наглядную агитацию...

И на семинаре специалистов сельского хозяйства, — Добавил второй.

  Совершенно верно.

- Товарищи! Дорогие друзья! — заговорил сбитый с толку гость. — Конечно, не мое дело вмешиваться в ваши дела, но, думаю, вы немножко заблуждаетесь, чуточку перегибаете пал­ку... Такое пустяковое дело, а вы придаете ему самое серьезное значение. Валера — молодой парень, а испорченная шкурка не такой уж принципиальный проступок. Я думаю, на первый слу­чай надо простить ему. Да и хотелось бы спросить вас, любого: кто из дробового ружья попадет белке в глаз?

        Извините, стрелять мы умеем, но дело не в этом. Вы сами прекрасно понимаете, что это политическая акция. У нас идет борьба за качество пушнины. А какой пример подает член бюро райкома партии?.. Товарищи, сколько мы теряем на качестве?

Сотни тысяч рублей...

Это у кого сотни тысяч? Миллионы!..

В прошлом году краевая пушно-меховая база, зани­зив сортность нашей пушнины, недодала нам больше пяти миллионов рублей!..

И это не говоря о расценках, — снова в центре внима­ния стал первый. — Вот вы побывали на охоте, на себе испыта­ли, что такое труд промысловика. В мороз, по глубокому снегу, без выходных, от темна до темна ходи, выслеживай зверька, потом его обрабатывай... Адский труд!.. И что он за это получает? Смех!.. — Первый замолчал и, как бы раздумывая, снова взгля­нул на гостя. — Вы же там, в верхах, каждый день общаетесь с большими людьми, замолвили б за нас слово. Больно несовер­шенны наши законы, а по Северу так вообще нет...

Гость посерьезнел, сделался значительным.

  Дорогие друзья, вот здесь я могу вам пообещать!.. Не потому, что вы меня прекрасно встречали, а за наше общее дело — заботиться о благе всего народа... Скажу без хвастовства, я вхож в дом Михаила Андреевича, дружим семьями, а он, как вам известно, может все!.. В Программе партии, если помните, есть один раздел, касающийся Севера, но он дан тезисно. Сей­час наша группа ответственных работников Цека занимается детальной проработкой, так сказать, конкретизацией, чтобы они затем превратились в законы. Повторяю, товарищи, здесь я вам, что в моих силах, помочь смогу!.. Вот сейчас я оглядываю ваши необозримые просторы и думаю: поставим на службу нашему обществу богатства недр Сибири и Севера, построим каскад гид­роэлектростанций, промышленные комплексы, словом, превра­тим в жизнь Программу партии. Прекраснейшая жизнь придет и в ваш морозный край. Я доложу Михаилу Андреевичу!..

Райкомовцы оживились, заулыбались. Они всей толпой прошли в самолет, на первое кресло усадили гостя и, расцело­вавшись, попрощались. После всего этого стюардесса пригласи­ла на посадку остальных пассажиров.

Райкомовцы подождали, чтобы взлетел самолет, пома­хали руками и стали рассаживаться по машинам. Садясь в свою машину, второй бросил комсомольскому вожаку:

—Учись работать! Понял?!.

 

ВРЕМЕННЫЕ

 

— Я временно (произносил он «беременно») был начальни­ком, — говорил за стаканом водки среди собутыльников «ветеран партии и груда», бывший начальник, сидевший во многих партий­ных и советских креслах, — теперь поеду на охоту. Оленчики есть, все соболи будут мои. Вот увидите — буду гвардейцем промысла...

Собутыльники соглашались. Да, они знали — он, бывший начальник, отличный охотник.

Надо сказать, первые «партейные начальнички» — эвен­ки, всегда чувствовали себя в кабинетах временными людьми, считали этот период временным отрезком жизни, что потом они займутся настоящим делом, настоящей жизнью. А выбранные в начальники напускали на себя важный умный вид, ходили, не замечая простых людей и во всем старались подражать «старше­му брату». И даже свою меховую национальную одежду они от­брасывали, как что-то отжившее и отсталое, наряжались в кара­кулевые шапки, драповое пальто и белые валенки-бурки из магазинов. И непременным начальническим атрибутом считали портфель. Со стороны это выглядело очень комично и бутафорно, но что было — то было.

Как и все бывшие кочевники, эти временные начальнички оставались большими любителями «веселящей воды» и пить старались «под одеялом», чтобы никто не видел. И, как правило, только на этом они ломали себе судьбы. Кабинетная работа их тяготила, по праздникам, на сугланах, в командиров­ках, а потом и в будни они «расслаблялись», и бесхитростная натура выпирала наружу. Напивались, не зная меры, валялись где попало, выкидывали разные коленца — и, конечно же, от них освобождались.

Графу «национальные кадры» — выручали женщины. Они менее пьющие, дисциплинированные. А с мужиками была про­сто беда. Одно время в семидесятые годы непьющий эвенк был просто кладом для партийной номенклатуры. Его быстро про­двигали по служебной лестнице, ставили в пример, хотя всем было ясно, что он дурак дураком, ноль без палочки, но — не пьет!.. Вот и возились с такими национальными кадрами, пере­брасывая из одного кресла в другое, из поселка в поселок, из района в район. Ой, сколько таких было серостей, решавших судьбы людей! «Перелетные птицы!» — называли их у нас.

И вот дотягивал такой выдвиженец до пенсии, и — го­лова моя на отрез! — он становился совершенно другим чело­веком — улыбчивым, простым, доступным для всех и вместе со всеми клял начальство.

— Пойду в тайгу! — мечтал он.

Но, к сжалению, это бывало уже поздно. Привык чело­век к тепличным условиям, здоровьишко стало барахлить и тайга — чужая.

В семидесятых годах, помнится, в Туре жили трое таких пенсионеров самого высокого значения, ветеранов партии и труда. Они сумели отбыть чиновничью повинность и вот снова стати простыми эвенками. Двери их квартир были открыты для всех, но особенно для тех, кто шел с бутылкой. Там всегда пили, пели, смеялись, плакали, а потом валялись вповалку. Шумные это были квартиры, но жаловаться на них было некуда. Их по­просту называли бичевниками, дурдомами и притонами, но в глаза и с трибун хозяев именовали гордыми словами: «заслу­женный человек», «ветеран партии и труда».

 

ПРЕКРАСНЫЕ ЛЮДИ

 

Июль — макушка лета. В городе жарища. С самого раннего утра как повисло вверху раскаленным бубном солнце, так и висит — некуда от него спрятаться. В такое время лежать бы где-нибудь в тени деревьев на берегу Вилюйкана, а не мотаться и маяться по пышущим улицам этого неприветливого города. Ни леса, ни речки. Одни камни. Дома каменные, дороги каменные, наверное, и сер­дца у людей каменные. Ничего ни от кого не добьешься. Отсылают из одной конторы в другую. Вот и мотайся по жаре...

Два давних соперника по охоте и соревнованию, два пере­довика производства колхоза «Омакта ин», что переводится «Но­вая жизнь» Гирго Удыгир и Егор Эмидак, разомлевшие и потные, еле тащились по душной улице. Вчера они прилетели в Красно­ярск, удачно устроились в Доме колхозника, ну и отыскали питей­ное заведение — хорошо подзаправились. Понять их, в общем-то, можно: дома у них — «сухой закон». По таежной привычке просну­лись рано, поправили головы припасенной бутылкой и в девять отправились отыскивать контору, где им должны были вручить путевки на курорт: поваляться на песках Черного моря.

Одеты они были в одинаковые черные бостоновые костю­мы огромных размеров. Особенно велик костюм был щуплому Эмидаку. Пиджак на нем висел, как широкий плащ, с загнутыми рукавами, а объемные брюки волочились по тротуару, полнос­тью прикрывая новенькие ботинки. Рыбкоопы северные не бало­вали разнообразием товаров фактории, вот и приходилось поку­пать то, что завезут, а потом все щеголяли в одинаковых одеждах. Удыгир ростом был повыше, и костюм на нем сидел более иль менее сносно, но Удыгир уже опытный человек, часто ездит на разные совещания, конференции, бывал в городах.

Как тут живут люди? пробираясь сквозь толпу и вы­тирая пот рукавом, проговорил Эмидак.

  Э, друг, ты в Москве не бывал, вот там муравейник так муравейник, — отвечал Гирго Удыгир. Со вчерашнего дня он как бы стал старшим над Эмидаком и теперь изображал бывалого человека.

Вон лес, пойдем туда, передохнем, а то упаду, — взмолился Эмидак.

Лес оказался парком культуры. У входа дорогу им неожи­данно преградила мощная женщина с красной повязкой на руке.

Ваши билеты!..

Какие билеты? — удивился даже Удыгир.

Вон очередь в кассу, покупайте...

Еще помаявшись на жаре, наши друзья все же попали в желанный лес, пусть и названный парком. Глазами выбрали порас-кидистее сосну и плюхнулись там на траву.

  Хух!.. Вот счастье-то! — выдохнул Эмидак. Удыгир понимающе улыбнулся.

Они сняли свои модные костюмы, галстуки и повесили на нижние сучки, а сами, расстегнув пуговицы на рубашках, принялись обмахиваться руками. Ветра не было, но стало гораз­до легче. У Эмидака посветлел взгляд.

Сюда, под дерево пройти, оказывается, нужно платить денежки. Попить воды — гони денежку, проехать на машине — плати!.. Где горожане столько денег находят?..

Нам не понять их, у них все крутится вокруг рубля, — стал пояснять Удыгир, — я сам их не понимаю... Вон, взгляни, мужчина стоит... Видишь, какой здоровый. Ему бы бревна воро­чать, а он стоит, видишь, взвешивает людей. Это его работа.

Хэ, неужели работа? — искренне изумился Эмидак. — У него, бедняги, разве не мучается душа?

Нет, по-моему, не мучается, ему за это платят деньги.

Хэ-э!..

Таежники еще поудивлялись городским людям, не уме­ющим держать ни ружья, ни топора, посмеялись над их «тем­нотой» в таежной жизни и пришли к выводу, что от этого у них и глухие сердца.

Потянул ветерок, зашелестел в листве и хвое деревьев. Совсем стало хорошо. Друзья пошутили, что теперь можно было бы пропустить еще, но поскольку за вход сюда заплатили, луч­ше прогуляться, посмотреть, что такое парк. И хорошо, что по­шли — такого забавного и диковинного на факториях не уви­дишь. Всякие аттракционы, качели, комнаты смеха, спортивные площадки. Освежились сладким мороженым. Но сколько ни ходи, ни гуляй, а дела надо делать, надо найти контору по курортам. Стали распутывать свои следы к сосне, где висели их костюмы. Сосну нашли, даже примятая трава приметна, а вот костюмов почему-то на месте не было. Они обошли сосну кругом, огляде­ли соседние, но, как говорят горожане, увы... Обратились к про­хожим, но никто ничего не знает, никто ничего не видел. В во­ротах спросили и мощную женщину с повязкой на рукаве. Та тоже громко удивилась:

Ну, хунхузы! Вы не догадались еще и штаны снять и пове­сить? Вон, через площадь здание, идите туда, может, они помогут...

Двинулись по уже заведенной манере: Удыгир впереди, а за ним, словно перешагивая через колодины, Эмидак.

За дверями дорогу им снова преградили — на этот раз два милиционера. Охотники кое-как вспомнили фамилию ин­структора крайкома партии, приезжавшего в Туру на пленум окружкома, попросили вызвать его. Тот спустился и в первую очередь поинтересовался:

А почему в таком виде вы явились в главное учреждение?

Наши костюмы ушел... Мы гулял, костюмы весил... — по-русски стал объяснять Удыгир.

Как ушел?.. Ладно, пройдемте ко мне.

В кабинете охотники кое-как объяснили свою историю. Инструктор поймался за голову, потом улыбнулся и вышел из кабинета. Вернулся с высоким представительным мужчиной.

Алексей Андреевич, это лучшие охотники Эвенкии... Он повторил рассказ охотников. Тот тоже сначала поулыбался, а потом, сделав серьезное лицо, сказал:

Считайте, что на курорт вы съездили... Можно, конеч­но, попытаться восстановить ваши бумаги, документы, но вре­мени уже нет. Да у вас и денег нет, а что делать на курорте без денег?.. Допустим, до дому мы поможем вам добраться, а как быть с партийными билетами? В Уставе говорится, за утерю — исключение! Я не хочу предугадывать, как сложится ваша партий­ная судьба, у вас есть свой райком, окружком, пусть они разби­раются, а потом уж дело до нас дойдет...

Так закончилась «курортная» поездка Гирго Удыгира и Егора Эмидака. Приехали домой друзья, притихшие, присми­ревшие. На фактории посмеялись, поудивлялись их приключению и прилепили им общую кличку — «курортники». Тут уж ничего не поделаешь — людям рты не заткнешь.

И снова потекла привычная для фактории, неторопливая жизнь. До охотничьего сезона занялись рыбалкой для зверофер­мы — словом, можно было бы поставить точку в этой истории. Но она имела продолжение.

Прилетел почтовый самолет, и на имя Гирго Удыгира пришел небольшой пакет. Он тут же, на почте, раскрыл его и на глазах односельчан, как мальчишка, подпрыгнул от радости и выбежал на улицу, крича:

— Егор! Егор! Иди сюда!.. Какие хорошие, прекрасные люди живут в городе! Смотри, что они нам прислали!..

В пакете были документы «курортников». Но там была еще и записка. Вот она:

«Белые оленчики! Дорогие наши кормильцы и поильцы, здрав­ствуйте!..

Спасибо вам за костюмчики, которые вы нам, можно ска­зать, любезно подарили. Они нам с Петькой хорошо подошли. Заг­лянув в карман, мы вообще оказались на седьмом небе и тут же направили свои стопы в ресторанчик, где с удовольствием выпили за ваше здоровье! Уговорив вторую бутылочку шампанского, мы рас­чувствовались, в сердцах шевельнулось что-то похожее на жалость, и мы решит вернуть вам документы, чтобы не было у вас дальней­ших неприятностей. Только, чур, наши ездовые оленчики, будет уго­вор. В следующий раз берите, пожалуйста, побольше денег и повесь­те там же, на той же сосне, как жертвоприношение — договорились?!

Ну вот, видите, мы знаем, что вы рады. Ждем вашего приве­та, как медведи лета!..»

 

ДЕД АНТОН – БАБНИК

 

Старики Кордуи, дед Антон и бабка Марья, всю жизнь проработали с оленями, жили в чуме. Их бригаду всегда хвали­ли, ставили в пример другим, награждали всякими грамотами. Дед Антон и бабка Марья поначалу возили с собой эти яркие бумажки, а когда накопился целый чемодан, залабазили, рассу­див, что толку от этих бумаг никакого, только лишний груз.

На последнем осеннем суглане Кордуям, как ветеранам войны и труда, все силы и здоровье отдавшим ради общего бла­га, дирекция совхоза преподнесла нежданный подарок — одно­комнатную квартиру в окружном центре. Хэ, вот подарок так подарок, это не чемодан бумаг!.. И вправду, жить в тайге было им уже тяжело, детей туда на аркане не затащишь, так что ра­дость у них была настоящая. Пусть квартирка маленькая, одно­комнатная, но не сравнишь же с чумом. Печь топить не надо, с водой тоже особо мучиться не нужно, а со светом — так совсем благодать: щелкнешь на стене выключателем, и вспыхивает ма­ленькое солнышко — аж глазам больно. И ниоткуда не дует!.. Нет, квартира — это добро!

С помощью детей, живших на фактории со своими семья­ми, старики перебрались в Туру, приобрели диван-кровать, хо­лодильник, телевизор, еще какую-то мелочь, и потекла для них непривычная, городская жизнь. Тура хоть и не город, но и не фактория, где все друг друга знают. Здесь полно улиц, больших домов, факторские иногда теряются, блудят. Посмеялись, когда дед Антон предлагал взять с собою в Туру пальму, чтобы, как куда пошел, так на домах делать затесы. По утрам дед Антон и бабка Марья вдвоем ходили за хлебом, продуктами, потом гото­вили обед и, не торопясь, перекидывались словами, ели, а ос­тальное время, по словам самого деда Антона, как пни, торчали перед телевизором, который почему-то везде называют «ящиком». Но с непривычки все быстро надоело. Шум, визг, трескотня ор­кестров действовала на нервы. Выводили из себя полуголые, во­лосатые парни и девки с гитарами, прыгавшие, как ненормаль­ные, оравшие что-то непонятное и все на один и тот же мотив. Дед Антон вставал и выключал телевизор, раздраженно говоря:

- Чивире!.. Чокнуться от них можно!..

Потом зачастили гости. Знакомые фракторцы уже не ис­кали гостиниц, сразу шли к ним. Они привозили с собою мяса, рыбы, покупали бутылки, и начинался пир — веселье с разгово­рами-воспоминаниями, эвенкийскими песнями, похожими на плач, с мелкими потасовками.

Однажды пришел в гости Ефим Анкоуль из Кербо, с кото­рым дед Антон не виделся, считай, полвека, с тех пор как они вместе возвращались с фронта. Он пришел со своими знакомыми, с бутылками. Старики обнялись, хлопая друг друга по спинам:

Хэ, Антон, сколько инея стало в твоих волосах!

И ты совсем просолился да лицо износил!..

Сели за стол, улыбаясь, радуясь встрече. Налили по пер­вой, потом по второй, а там и третья покатилась. Захмелели. Ефим Анкоуль, перебивая все разговоры, обратился к деду Антону:

Слушай, старина, мы тоже с тобой молодыми были, расскажи-ка, как познакомился с красивой русской бабой...

Хэ, как лисичка рыжая была!.. Я же тоже молодой был, кровь играла.. В речном порту я сидел, ждал пароход... Подходит красивая русская баба, молодая, рыжая, говорит: «Что, солда­тик, загораешь?» Я ей стал объяснять, вот, мол, жду, чтобы ехать домой на Север. А она: «О, дак мы совсем земляки. Я же в Туруханске жила». Разговорились, а потом она мне говорит: «Пой­дем, у нас переночуешь, что тут будешь на полу валяться». Глаза хорошие, доверчивые. Мне сразу понравилась. Говорю: «Пой­дем!» Взял свой вещмешок, там хлеб был, консервы разные, бутылка. Вышли на улицу, уже темно, как никак — август. Шли какими-то улицами, дворами, зашли в деревянный дом. Спра­шиваю: «С кем живешь?» Она: «Со стариками, они сейчас в деревню уехали». Хорошо. Я вытащил продукты, бутылку. Она обрадовалась, смеется, говорит, сейчас настоящий пир устроим. Она поставила что-то на стол, выпили по первой, потом по второй, а дальше я ничего не помнил... Стрихнин, что ли, она подсыпала мне. Очнулся от холода. Лежу на улице, без одежды, без вещей, без документов, чисто!.. Еле речной вокзал нашел, там и Ефима встретил, с Подкаменной мы вдвоем шли тайгой домой... Давай, Ефим, выпьем, ты тогда здорово меня выручил. Баба ловкая, красивая была. Сейчас бы я не промазал!..

Молодец, дед Антон!

Пантов-то наелся! — загудели за столом.

Мы, старики, знаем свое дело! — поддержал друга Ефим.

Бабник! — захмелевшая бабка Марья ткнула своим ку­лаком деда Антона, а потом обхватила его сзади и повалила на диван: — Я покажу тебе красивую, рыжую лисичку!.. Бабник!.. Поднялись гости, хотели разнимать, но Ефим Анкоуль отстранил всех:

— Не лезьте! Они сейчас успокоятся и будут отдыхать. Будем закругляться.

Бабка Марья еще неумело ткнула деда Антона, схватила за волосы: «Я покажу тебе лисичку!» — повозилась, посопела на нем и, действительно, через минут пять они мирно заснули...

Самое чистое и трогательное, что меня умиляло в деде Антоне, что у него не было своих детей. Бабку Марью он взял в жены, когда у той было уже четверо. Муж ее не вернулся с фронта. Дед Антон помог вырастить ребятишек, и теперь он для них был папа и дед...

 

НАКАНУНЕ СУГЛАНА

 

По единственной улице Виви, растянувшейся по высоко­му берегу вдоль реки, шествует народ. Это — комиссия, команди­ровочные из окружного центра и местная власть. Завтра суглан — и вот комиссия проверяет садик, школу, клуб, магазин на пред­мет того, как они подготовились к работе в зимних условиях.

Впереди всех идет секретарь райкома партии Хирогир, уроженец этой фактории, еще недавно работавший здесь заго­товителем пушнины. Шагает широко, уверенно. Сразу видно, что он очень доволен собой.

Около магазина — тоже толпа. Охотники, оленеводы, «бичи». Все чего-то ждут, топчутся, хотя знают, что ничего не отломится. Хирогир своей властью запретил торговлю спиртны­ми напитками, чтобы завтра не сорвали суглан.

Комиссия и толпа заходят в магазин. Магазин наполнил­ся, повернуться негде, ребятишки даже залезли на бочку, слу­жившую печкой. Комиссия оглядывает товары, продукты. За при­лавком стоит моложавая русская женщина, в дверях у подсобки облокотился ее муж, разнорабочий, толстый, не по годам раз­добревший мужик. Несмотря на то, что на улице еще тепло, продавщица в собольей шапке.

Та-ак! — произносит Хирогир и вдруг спрашивает: — Откуда у вас шапка? Что ваш муж — охотник?

Продавщица слегка теряется, а потом говорит:

Это я еще в прошлом году купила, вон, у Романа Момоля. Он может подтвердить.

Я оштрафую Момоля, чтобы знал и уважал наши зако­ны!.. — закипает Хирогир. — Развели, понимаете ли, спекуляцию. Небось купила-то за бутылку?..

Ну что вы, Василий Григорьевич, скажете тоже. Мы что, чужие, что ли?..

Знаю я вас, теперь на олене не догонишь! Вот куда, товарищи, уходит наша эвенкийская пушнина!.. — и поворачи­вается к Момолю. — Кстати, скажи, Роман Николаевич, а поче­му у тебя нынче такая высокая яловость?

А я откуда знаю, — отвечает Момоль, — важенки осенью не покрылись...

А почему не проследил? Ты оленевод, бригадир, твоя бригада когда-то была гордостью района, а сейчас катитесь вниз... Ты обязан был выполнить постановление пленума окружного комитета партии по развитию оленеводства. Там четко и ясно сказано, чтобы каждый коммунист-оленевод хорошо провел гон оленей. А ты проигнорировал...

Хоров было мало, — пытается оправдаться Момоль.

Не имеет значения! Ты обязан был каждую важенку поодиночке запускать в изгородь. Как покрыл хор — выгоняй, запускай следующую. Вот как надо было работать-то, и о ялово­сти разговора не было бы...

Так важенок-то около тысячи...

Не надо оправдываться, товарищ Момоль. Вот соболей загонять мы умеем, а работать пусть дядя — так, что ли? Вот выгоним тебя из оленеводства, тогда будешь знать...

В это время корреспондент радио выключил свой магни­тофон и убрал микрофон. Хирогир напустился на него:

А ты что это перестал записывать?.. Я же дело говорю. ■ Дадите по радио, пусть народ слушает и мотает на ус, а то ведь совсем распустился. Оленеводы сутками лежат в чумах кверхубрюхом, дуют бражку, а о них и слова не скажи. Хватит цацкать­ся, надо, наконец-то, навести партийную дисциплину во всем. Завтра на суглане я все скажу, прямо и откровенно... Ну так как, свечи-то завезли или нет?..

Свечей нет даже на базе, — сказала продавщица,

Ну вот, видите, разве можно так работать? — Хиро­гир повернулся и двинулся к выходу. За ним — остальные ко­мандировочные.

 

ХОРОШО ПОГУЛЯЛА

 

На полу избушки сидит пьяная старуха... Качается взад-вперед и тянет жалобную песню, вернее, даже не песню, а плач:

Э-э-эдэ-э-е, хэ-э-э-дэ-э-э-е... Никто меня, бедную си­ротинушку, здесь, в чужих краях, не пожалеет. Одна, совсем одна, как обугленная головешка, осталась я в этом мире... Сиро­тинушкой росла, вечно меня обижали, доброго слова не слы­шала, век, как собаки, кусали меня недобрые люди... Хэ-э-дэ-э-е... Отца, матери не знала, у чужого очага грелась, ела, что подавали люди... Век меня попрекали куском хлеба, куском мяса... Хэ-э-дэ-э-е... Сейчас опять совсем одна-одинешенька осталась. И-и-и, хэ-э-э-дэ-е... духи Хукочаров детей моих со света сжили, съели их ангельские души... И-и-и... Хэ-э-дэ-э-е... Пэргичок ста­ралась, как собака, загрызть всех их. Она никогда никого не жа­лела, и старика моего, бедного, своего родного брата, не пожа­лела. И-и-... э-э-дэ-э-е... подавись, Пэргичок, моими детьми, подавись, моим бедньм Дапамкэем! Не придется тебе, кедров­ке, жить за их счет. Добрый дух видит, Добрый дух все понимает, он не даст меня в обиду, не заклюешь меня, клюв у тебя тупой!.. И-и-и... Хэ-э-дэ-эе... Никто меня, бедную сиротинушку, здесь не пожалеет, все мои люди, рода Мукто, далеко, в другой тай­ге... И-и-и... Никто меня не пожалеет... И-и-и... хэ-э-дэ-э-е...

Она плачет, подвывает, высказывает все свои обиды, без слез плачет...

Открывается дверь, и в избушку заходит маленький мальчишка.

Кто это пришел, а? Кто это пришел? Хэ-э, Миша... Бед­ный, бедный Миша, тоже сиротинушкой растет, бедный... Мать с отцом водке поддались, сожгли себя спиртом, обуглились, ос­тавили в этом мире одного бедненького Мишу. Некому пожалеть его, бедняжку, некому приласкать, бедный, бедный Миша...

У мальчишки стали наворачиваться слезы и, чтобы не расплакаться, он выскочил на улицу. Старушка опять принялась за свою песню-плач. Часа два она, наверное, сидела-качалась, пела. Потом из комнаты вышла женщина и сказала:

Тетя, ты хорошо погуляла, всех родных, детей, стари­ка вспомнила, в родных местах побывала... Теперь пойдем спать.

Она помогла старухе подняться и увела ее в комнату. Че­рез пять минут старушка спала.

 

ЗАПОЛЯРНАЯ САНИТАРИЯ

 

В детстве, помнится, бывали всякие комиссии: то ли депутатские, то ли женсоветовские, которые ходили по чу­мам, избушкам и проверяли санитарию. А какую, извините, чистоту можно было навести, если ни у кого не было ни про­стыней, ни пододеяльников...

В чумах и избушках спали на шкурах, в спальных мешках. Но комиссии ходили! Во главе с медиком и работником Красного Чума — как правило, русскими женщинами. Они агитировали по­купать теплое нижнее белье, простыни и полотенца, мыться в бане...

Но, как ни странно, комиссии не находили ни вшей, ни заразных болезней. Удивлялись. Это же подтверждали и осмотры Красноярского краевого института медицинских проблем Севе­ра. Они специально осматривали всех женщин, занятых в олене­водстве, и, на удивление, всюду и везде идеальную находили чистоту. Тайга дезинфицировала все! А болезни, пожалуй, толь­ко кроме туберкулеза, были привозными, грубо говоря, отрыж­ками цивилизации.

Помнятся лозунги-памятки тех лет: «Не забывай мыть лицо и руки», «Застегивай пуговицы», «Не забывай подпоясывать­ся», «Не плюй на пол», «Не клади под подушку портянки и грязное белье». Объяснения: «Мыться в бане — это обливаться теплой водой в нагретой избушке»; «Мылиться мылом – из мягкого камня выжимать слюну и пену».

 

СНИМОК ДЛЯ «ОГОНЬКА»

 

В Нидыме в свое время жил оленевод и охотник Карп Иванович Комбагир, небольшого роста мужичок, кряжистый, как росомаха, первый друг и товарищ рабочих и геологов экспе­диции «Шпат». С военных лет он был незаменимым проводни­ком геологических партий, тайгу знал, как своих пять пальцев.

Однажды в Эвенкию приехал фотокорреспондент «Огонь­ка» Олег Кнорринг. Решил сделать фотоочерк о геологах. Одним из кадров должна была быть переправа всего оленьего каравана во главе с проводником через речку Нидымкан. Объяснили задание Карпу Ивановичу. Он понял главное, что будут снимать, и поэто­му распаковал свой турсук и оделся в праздничный наряд, прице­пив на зипун медаль «За доблестный труд»... Пришлось снова объяс­нять, что все должно быть просто, буднично, как всегда. Еле растолковали, но, видимо, не до конца, так как медаль он не захотел снимать ни в какую. Перецепил ее на старый серый зипун. «Бог с ним, — махнули рукой. — На маленьком снимке не будет видно».

Началась переправа. Как только Олег Кнорринг наводил аппарат на Карпа Ивановича, тот гордо поднимал голову, де­лал геройскую грудь, стараясь выпятить медаль, и кадр «пропа­дал». Раз пять пришлось переплавляться. Смеху и шуток хватало, а Карп Иванович по-детски непонимающе улыбался. До него так и не дошла вся суть этой церемонии. Сняли с грехом пополам.

В тот же день в марнике собаки залаяли сохатого. Пошел к ним проводник. За ним увязался Кнорринг.

Но снимать сохатого не пришлось. Проводник с первого выстрела уложил его и, вынимая нож из ножен, подбежал к зверю и выколупал глаза. Удалив хрусталики, старик с явным аппетитом съел их сырыми.

— Глаза кушал, другой сохатый меня видать не будет, — объяснил он Кноррингу.

Этот снимок крупным планом и был опубликован в «Огоньке».

 

ПЕРВАЯ ДОБЫЧА

 

После суглана загуляли мои оленеводы. День гудят, вто­рой... Говорю продавцу: «Завтра — ни бутылки. Никому!»

Утром смотрю опять все толкутся около магазина. При­шел туда, беру бутылки, нарочно бренчу ими, чтобы все слы­шали и видели, говорю: «Кто со мной поедет к оленям, там опохмелю всех». Сразу нашлись попутчики, помогли собраться, сменили даже ездового оленя. Но я выдержал характер, пока недоехали, — а это двадцать пять километров, — выпить никому не дал. Вечером в чуме выпили, досталось, наверное, каждому по стакану. Три бутылки я запрятал. Утром снова по грамульке налил им — и все. Мужики мои стали чаем отпиваться, а то ведь остановиться не могли.

Мой друг, Костя Гаюльский, говорит, сходи на ту сторо­ну речки, там обязательно найдешь соболя. Уже октябрь стоял, утренники хорошие были, зверек был выходной. Поймал учуга, поехал. Моя беленькая собачонка вскоре залаяла. Я сделал круг — следов нет. Думаю, наверное, зайца лает, загнала под коряжи­ну. Привязал ездового, стал шуровать шестом, а там как рявк­нет!.. Мишка! Что делать? У меня одна тозовка, да и то пуля в стволе застряла, плохой порох.

Развернулся и погнал оленя в стойбище. Мужиков нет — ушли к оленям. Нашел карабин и всего два патрона. Приезжаю снова к берлоге. Снял свою одежду, накинул на кол. Рядом при­вязал оленя, если начнет драть, так пусть, думаю, начинает с учуга. А тот, бедняга, дрожит, вырывается.

Взял в руку шест, в другую — карабин и стал шуровать. А там опять как заревет, и я не успел даже изготовиться, как черная громада возникла передо мной. От неожиданности я от­шатнулся и повалился на спину. Шапка свалилась мне на глаза, и в это время прозвучал выстрел. Вроде бы я не нажимал на курок, но выстрел прозвучал. Сбрасываю шапку, жду, когда меня он будет терзать, но — тишина. Передергиваю затвор. Тихо. Под­нимаюсь и — к берлоге. Там темно. Беру своего Бельчика и бро­саю в дыру. Орет он, бедный, но тут же смолкает. Начинаю шу­ровать шестом — визжит мой Бельчик.

А получилось так. Медведица выскочила и ткнулась глазом в ствол моего карабина. Получился самострел. Всю голову ей разнесло. Здоровая, тяжелая оказалась. Еле с учугом вытащили, но зато жир­ная, сало с ладонь толщиной, а запах — чистейшие кедровые орехи.

Так я добыл свою первую медведицу...

 

ХОТЬ МОЛИСЬ!..

 

В чуме, поджав ноги под себя и скрестив руки на животе, сидит изможденный пастух Юрка Боягир. Ему нет и сорока лет, но принять можно за старика: сгорбленная спина, изможден­ное, морщинистое лицо, лохматая, пепельная голова. Видно, что он очень болен: натужно кашляет; отхаркивает противные гадости, плюя в пепел возле костра и зарывая землей, хрипло, задыхаясь, тяжело дышит. Смотреть на беднягу жалко.

Легкие кончаются, нечем дышать, — тихо произносит его бабушка Ноно — Христина Христофоровна. Порывшись в своей «кухне», из серенького, обшарпанного чемоданчика дос­тает кусочек плавленого оленьего жира, веточки багульника, ягеля и чихрицы, бросает на сковородку, стоящую на двух кир­пичах возле огня. Сковородка уже горячая, и через минуту всё снадобье зашипело, зачадило и наполнило чум пахучим дымом. Помешав ложкой, бабушка Ноно подхватила сковородку ухва­том, шагает к Юрке и подносит к его лицу свое лекарство, ма­шет рукой, окуривает, выгоняет из него болезнь: «Дыши!» Тот еще пуще заходится в кашле, мотает лохматой головой, руками отпихивается от бабки и с зажмуренными, мокрыми глазами откидывается навзничь на оленью шкуру.

Хэ-э-эй! — вырывается у него изнутри.

Полежи, сейчас. Налью попить...

А почему не в больнице-то? — спрашиваю я.

        Был там! В туббольнице лежал... Как весна приходит, сбегает оттуда, ничем там не удержишь... Скучает по тайге, да потом говорит: не верю врачам... Они, говорит, напокупали дип­ломов, а теперь не лечат, а калечат больных... В снегах-то напростывал, вот и развился у него, как его, та-ба... ту-ба... э, выгово­рить не могу, бер-ку-лёс. А раньше-то в старину моя мама гово­рила, это болезнь — червяк, он вырастает внутри и ест легкие... Юрке в больнице хуже стало, скелет-скелетом приехал. Я обо­драла щенка, потом, когда разлилась вода на болотах, настреля­ла ондатров, их мясом кормлю. Сделала настойки, как делала мама,— из осины, листьев толокнянки, мхов — может легче станет, шаманы говорили, что всякие злые духи, болезни вроде червяков осину не любят, может она поможет выгнать болезнь...

     В школе-то вы учились?..

  Конечно, училась!.. Толку-то от этих школ, лучше бы, как мама, всю жизнь в тайге прожила, дети бы нормальными были... В интернатах читать учат, а жить и работать — по-русски, на машинах, а это чужое, не наше, оттуда все наши беды... Дожи­вем, бог даст, до ягод, шишек, спелых кореньев, может, выле­чу... У меня у самой внутри одна сплошная боль... Не знаю, что делать. Была бы, как моя мама, крещеная, молила бы русского бога, наших духов, кого угодно, лишь бы дали нормальную жизнь...

Юрка Боягир опять закашлялся, согнулся, перевернулся на живот и вроде успокоился.

— Пусть отдыхает, бедненький, — шепчет бабушка Ноно... Я вышел из чума. Кроме сочувствия, ничем я не мог им помочь. Хоть молись!.. .

 

МАЛЬЧИК С ГУГАРОЙ...

 

Я зашел в большой торговый центр города, чтобы купить летние мужские босоножки, а то в кожаных ботинках в жару ноги горят, изнывают. Стал смотреть вывески, пробираясь сквозь му­равейник людей. И тут моё ухо, хоть и чуточку глуховат, уловило звон колокольчика, который раздавался где-то за ближайшим павильончиком, куда также устремились заинтересовавшиеся по­купатели. Я протиснулся между людьми и увидел маленького чер­ноголового мальчишку, явно моего землячка, весело крутящего­ся возле витрины с игрушками. Все с интересом осматривали его.

На его шее висел, как крестик, маленький медный колокольчик —        гугара. От его прыжков и дёрганий он звонко звенел.

  Чей ребенок? — громко спросила женщина. — Чей мальчик?..

Она склонилась к малышу, пальцем зацепила за кожа­ный шнурок и, улыбаясь, побрякала колокольчиком. Раздался мелодичный звон. Мальчишка от неожиданности отпрянул от нее. И тут сквозь толпу пробралась встревоженная женщина, она, тоже улыбаясь, проговорила мальчику:

Биэду!.. Би эду!.. — Я здесь!.. здесь!..

Женщина — зовут ее Нина Ялогир — оказалась моей зем­лячкой из Эвенкии, с фактории Эконда. А мальчишка — ее внук.

Поехали в отпуск, — рассказывает Нина Максимовна,

—а мальчишка вертлявый, не сидит на месте. Боюсь, убежит куда-нибудь... Взрослые теряются, как в лесу, а от него только отвернись... У нас народ никогда в городах не бывает. В Туре раньше некоторые охотники хотели на домах затеей делать, чтобы знать дорогу к знакомым. Кто куда съездит, дак потом на всю зиму разговоров, прозвища приобретают...

Недавно двум оленеводам, известным людям, грамотным, приобрели путевки в санаторий «Полтава», и они укатили в го­род Полтаву, представляешь, как дети, перепутали санаторий с городом, там и начались их приключения. Рассказывать начнут—    так смех и грех над солидными людьми. Поэтому нас и счита­ют недотёпами... Теперь, говорят, мы никуда из Эконды, новый мир с его машинами и телевизорами не для нас, наше время ушло... Мне тоже любопытно было, с детства мечтала поглядеть на города, на новых людей, а то обо всем, действительно, узна­ем только из телевизора. А там всякое показывают... Одни какие-то визги и кривляния... Хочется своими глазами посмотреть на жизнь других людей. А чтобы Юрка не потерялся, я долго не гадала — на неимких оленей, на новорожденных телят у нас всегда был способ: привязывали колокольчики, чтобы они не потерялись... Вот Юрка и звонил...

Ну, и как городская жизнь?..

Ты лучше расскажи, тебе-то видней...

Не забывайте про наши колокольчики — тогда не страшна...

 

ОГОНЬ, это твой мышонок...

 

Память, память, ну, что ты со мною делаешь?! Ведь опять моё сердце будет плакать и страдать, и я среди людского веселья буду маяться, томиться и не находить себе места. Откуда ты опять откопала эту давнюю детскую картинку, ведь с годами вроде бы многое уже давно позабыто-поутеряно, а тут — раз, и откуда-то из дальних загашников вытащила ее и положила мне на ладонь, мол, на, посмотри, вот они, твои мечты...

После войны в нашем роду не осталось мужчин. Все мои дядья, отец не вернулись с фронта, умер и дедушка. Одни бабы, у дядек дети — тоже девчонки. Мне шесть лет, я — будущий корми­лец... Хотя есть у нас мужчина, на которого все молимся, дядя Алексей, с какой-то странной фамилией Подгорбунский, муж моей тети Марэ, но он далеко, где-то в тайге по реке Куте. Вот там, говорят, эвенки сыто живут, каждый день у них всегда рот полон вкусного мяса, рыбы и белых камней, которые тают во рту, а слюна становится сладкой-сладкой, что можно проглотить язык. Они туда убежали от колхозов и советской власти, когда отбирали оленей и всех загоняли в деревни. Хэ, как завидовали им! Как далеко вперёд они заглянули! Верно говорят: ум видит дальше, чем глаз, слышит лучше, чем ухо!..

Они там, никогда не знали голода, их не арестовывали как врагов народа, не взяли на войну, они все остались живы-здоровы, а вот мы, токминские, волоконские, икские, сурин-динские, хэдэлкитские, как моя бабушка Эки говорит, «вывих­нутые», вечно живущие чужим умом, стали нищими голодранцами, и хорошо еще, что в войну не все ушли в Нижний мир от «жирных в целую ладонь» трудодней. Ну, точно, какие из нас хлеборобы и хлебопашцы, что в войну в колхозах должны были жить на собственном хлебе? Мы картошку-то не научились садить, а с хлебом, оказывается, еще столько возни, что ума нашего не хватает, как эти зернышки превратить в белую муку, да к тому же они не выносят наших ранних холодов и морозов, а у нас иной раз в августе выпадают такие иней, что все колоски, крапива, весь бурьян, деревья и чумы блестят от серебристых льдинок... Вот и ходим с пустыми животами и голыми задница­ми... А там, на Куте, люди живут с песнями, с хороводными танцами «Ехорьё». Захотели — пушнину сдают в одной деревне, на следующий год — в другой, захотят приезжают к нам в Токму, вот и запутали следы. Русских обхитрили! И теперь их нет ни в каких бумагах, вроде бы и не существуют в этом Среднем мире вообще, они — вольные птицы!..

За войну у нас стало полно чумов без кормильцев, под­росли новые невесты, вот они к нам каждое лето и приезжают, покрасоваться, погордиться собой, своей сытостью, довольством в разукрашенных одеждах и унтах — высматривать невест. В про­шлом году они увезли мою тётю Марэ, вот у нас и появился дядя Алексей, богатый зять, на которого сейчас мы надеемся.

А на меня какие надежды, еще неизвестно, когда я вста­ну на свои суставы, да и таскать дедушкино ружьё мне еще тя­желовато. Наш хлеб сейчас — собаки... Бабушка Эки — лучшая мастерица по выбору собак. Во время собачьих свадеб, она дер­жит нашу Найду на привязи, следит чтобы она огулялась со ста­рым кобелем Качи, лучшим помощником Амарчи Пикунова, потом, когда появляются слепые щенята, заглядывает им в рот — смотрит дёсны, щупает ноги, лапы и выносит им приговор, кого оставить, а кого выкинуть в снег замерзать. Иной раз она, что-то пошептав, оставляет весь помет, и собаки получаются лучше некуда, идут на любого зверя.

После охоты мужчины, возвратясь из тайги, в благодар­ность за собак, несут в наш чум мясо, глухарей, куропаток, а то и денег. «Эки, — кричал недавно захмелевший от тройного оде­колона охотник Дапамкэй, — я лучше свою старуху потеряю, чем Качикана! Он спас меня от смерти! Амикана от меня отта­щил!.. Качикан — человек, жаль, что Хэвэки (добрый дух) отнял у него речь, я бы ему растолковал, какой он молодец!..» — «За­шей свой рот, что ты мелешь? Грех так говорить, — отвечала ему моя бабка, — если Качикан заговорит, ты потеряешь последнего верного друга. Запомни! А его береги, он еще несколько зим тебя будет кормить...»

И вот по деревне легкокрылой синичкой пролетела радо­стная весть — прикочевали кутские эвенки, остановились стой­бищем у Юктэкона, где полно для оленей ягеля. Посланцами в деревню приехали трое молодых нарядных парней. Они сообщи­ли, что мою бабушку Эки срочно приглашают в стойбище гос­тей, там нашей тете Марэ построили специальный чумик: ждут «нового человека». Бабушка обеспокоилась, сразу засуетилась, достала из турсука свой наряд — цветастый платок, мой зипун — подарок дяди Алексея, и мы, принарядившись, на рослых учу­гах, под неистовый лай собак, закачались в ближний лес.

В сосновом бору, на берегу светлоструйной, говорливой речки Юктэкон, белело около десятка берестяных чумов, возле которых лежали аккуратно сложенные седла, потакуи, прикры­тые сверху берестяными покрышками, к соснам были пристав­лены ружья, пальмы. Дымились дымокуры, повсюду крутились телята, олени, лаяли привязанные собаки. Наш проводник на­правил оленей к чуму, рядом с которым стоял маленький, словно игрушечный, чумик. Навстречу к нам вышел дядя Алексей. Моя бабушка, хоть и была несказанно рада приезду дочери и зятя, но виду не подала, сдержанно улыбнулась и произнесла:

Вас ожидая, я уже все глаза проглядела...

Речки держали... — отвечал дядя Алексей.

Тетя Марэ с помощницей была уже в чумике. Мы зашли в большой, настоящий чум и стати угощаться приготовленными го­стинцами: сушеным и вяленым мясом, оленьим молоком... Потом бабушка, прихватив подпругу и развязав все узлы, где только мож­но, чтобы ничего не мешало появлению «нового человека», по­шла в маленький чумик, а я отправился на улицу к ребятишкам...

Сейчас уже не помню, когда раздался первый крик буду­щего охотника, видимо, ночью, когда я спал. Бабушка пришла утром и радостно объявила: «Охотник-то пришел к нам со своей одеждой, в рубашке». Значит, счастливым родился и имя ему бу­дет Кутуча! Дядя Алексей посветлел лицом, заулыбался — он тоже ждал наследника, чтобы передать ему ружье и маут, — вышел на улицу и, подойдя к поклажам, откинул берестяную покрышку, достал приготовленную эмкэ — люльку. Сейчас он доведёт её до ума. Мужчина — охотник и оленевод пришел на эту Среднюю землю, значит, на люльке должны висеть соответствующие обе­реги: медвежьи и волчьи зубы, когти, чтобы он рос отважным человеком и не боялся этих зверей, игрушечные лук и стрелы, чтобы он стал добычливым охотником — кормильцем семьи. Есть и маленькие колокольчики, побрякушки из зубов белок, перьев и костей птиц, глухарей, чтобы в движении они убаюкивали и чтобы он с первых дней рос в привычных шумах и звуках леса, речек. А если б пришла в этот мир девчонка, есть и на этот случай нужные амулеты: различные куколки, одежда, наперстки, чтобы она выросла доброй хозяйкой, мастерицей.

Бабушка на правах старшей, взяла в свои руки узды прав­ления и стала наводить порядок в чуме к встрече «маленького мышонка», принесенного «птичкой чичаку» — синичкой. «С этой жизнью мы начинаем забывать все наши добрые обычаи, может от этого и навалились на нас несчастья, — сказала бабушка. — Проведём сегодня «эллувка». Меня отправила с туесом за водой на речку, а родственницу дяди Алексея посадила готовить риту­альную еду — густую мучную кашу, которая, сдобренная оленьим жиром, будет главным нашим угощением. «Эллувка» — это маза­ние «мышонка» углём и золой от огня-очага, а выражаясь куль­турно, это приобщение нового человека к родовому огню-очагу.

И вечером, когда солнце яичным желтком покатилось по гребню дальней горы, стало затихать стойбище, состоялось это действо. Помощница принесла в чум нового жильца — крохот­ный комочек, завернутый в заячью шкурку и шерстяной пла­ток, и подала дяде Алексею, а моя бабушка взяла уголь-сажу из очага и начала мазать ему нос, лоб, щеки, приговаривая: «Огонь, не принимай его за чужого, это твой «мышонок» явился, наш и твой будущий кормилец! Из его рук ты будешь получать жир, вкусные кусочки мяса, сладкие угощения, он будет кормить наши рты. Священный Огонь, принимай и согревай сына — это наша кровь!..»

«А «мышонок» в это время что-то расплакался, чмокая губами, дрыгая ножонками, его стали баюкать, и, чуть успокоив, бабушка обратилась к нему: «Мышонок, маленький мышо­нок!.. Тебя принесла нам птичка-синичка через дымовое отвер­стие... Здесь все свои, вот твоя мать, вот твой отец, вот твоя бабушка, тут и твой двоюродный брат, все радуются твоему при­ходу — запомни их! Чти и уважай родную кровь, расти надежной опорой! Запомни и Бугады Того — Священный Огонь - наш очаг, он согревает наши тела и души, после нас не дай ему затухнуть, долго, счастливо живи!..»

После этого семейного праздничного ритуала в честь но­ворожденного его уложили спать на малу — на самом почетном месте чума, а мы принялись за угощение...

Вот какую давнюю картину отыскала и вытащила на свет моя память из далекого-далекого детства, а все потому, что душа моя всё чаще и чаще оглядывается назад, в мои корни, в куда-то промелькнувшие годы и стала настойчиво тыкать носом, как не­смышлёного мышонка, и говорить мне на мои кажущиеся нераз­решимыми жизненные вопросы: там, там, в ушедших временах, ищите дороги к доброй, человеческой, счастливой жизни... «Ма­ленького мышонка» по-эвенкийски назвали Кутуча, то есть, как я уже говорил, счастливым, в бумагах записали русское имя — Паша, Павел... Не знаю, стал ли он счастливым. Так уж распорядилась судьба, больше я своего двоюродного брата не видел никогда...

В шестидесятых годах прошлого столетия по всей Сиби­ри, в том числе и в тайге по реке Куте, стало столько бродячего люду, экспедиций, что не осталось ни одного уголка, где можно было спрятаться бывшему кочевнику. Всех оленей у них измозгочили бродяги и волки, и бывшим счастливцам, обхитрившим советскую власть, пришлось выйти в русские деревни по Куте. В деревнях к старым и малым эвенкам, никогда не болевшим в тайге, сразу же привязались какие-то болезни, главная из кото­рых «беркулёс», и увели их раньше времени дорогами предков. Пашка и его сестренки, родившиеся позже, попали в детдом в город Киренск, а меня после интернатов отправили учиться в далёкий прекрасный город Ленинград, где, как говорили наши старики, из детей эвенков делали умных, как русские, людей, Не накормили мы своих матерей, отцов и бабушек ку­сочками хлеба, заработанными нашими руками, не дали надеж­ного куска мяса! А разбросала нас судьба по всей матушке Си­бири, и стали мы, как говорят русские, как перекати-поле: бол­таемся, как кое-что в проруби, не зная ни роду, ни племени, оторванные от всех своих корней, ушедшие от своего народа и недошедшие к русским...

Кутуча, Пашка, где ты? Жив ли ты?!

 

ВСЕ ТАМ, НА ЧАЛБОН-ЗВЕЗДЕ...

 

Ее звали Пэргичок, она была, как говорили на факто­рии, щепкой из рода Лантогиров, когда-то многочисленного, отчаянного рода, не боявшихся ни могущественных Момолей, ни Чемдалей, а теперь и русских. Вот и наскребли на свой хре­бет, что перед войной увезли куда-то — с концами! — их после­дних охотников. Теперь эта старушка доживает свой век у род­ственников Удыгиров, тоже бывших когда-то гонористыми людьми, любившими наряжаться в красивые, дорогие одежды, а сейчас, всё свое богатство таскающими на своих понягах.

О тех временах, когда арестовывали всех именитых хозяев оленных стад, знавших и умевших жить в обнимку с морозами и снегами и, можно сказать, на льду находивших шершавый мох и вкусный ягель для своих оленей, оттого и приятно было на этих оленчиков смотреть, а ездить, так вообще удобнее и приятнее спин не найдешь: едешь с полузакрытыми глазами, а сам кача­ешься, как в лодке, дремлешь, видя сны о шаманах — главных знатоках всех праотцов людей и предсказателей будущей сытой жизни, на фактории не любили вспоминать, по правде говоря, боялись, что вдруг и в их словах найдут что-нибудь такое, за что можно угодить в «темный дом». При русских да и при своих «коч­ках» на ровных полянах, начальничках, не дай бог, было что-нибудь брякнуть — всё, сразу можно было собирать котомку и отправляться в страшное Бодайбо, где, говорят, спустят тебя в шахту, под землю и — прощай солнышко и весь Средний мир!..

К страху и удивлению многих, эта старушка Пэргичок — видимо, что-то надёжное видит и слышит! — держит в своем сердце большую обиду на новую власть и сегодняшние порядки. Она может даже возразить «полнамоченным», высказать свой взгляд на новые порядки, задать вопрос: «А кто будет караулить оленей, добывать еду, если все будем жить, как русские, в де­ревнях?», или «Зачем наших ребятишек делать русскими?». На что сразу менялось лицо приезжего, исчезала улыбка, и он го­ворил: «Мы не довели до конца работу по выявлению врагов советской власти, вот откуда наши беды!» Ее всю передёргива­ло, когда осенью охотники брали оленей, когда-то принадле­жавших им и откочевывавших на свои речки, хребты, — тут уж никто не мог закрыть ей рот, она чуть не всех проклинала, вспо­миная ушедших в другой мир отцов, сыновей, родственников, даже материлась по-русски в адрес колхоза.

«У них весь род был такой», — говорили о ней. Нанюхает­ся поганок, на которые и олени-то не смотрят, и начинает умом кружить, что-то видеть, чего не видно людям, сны всякие рас­сказывает, что-то ей мерещится, вроде конца света... Она умеет гром и молнии вызывать, а оленей, если надо, превращает в трусливых зайчат. Э-э, бэе, шаман всесилен! О ней говорят: ей подчиняются все лантогирские родовые шаманские духи. Она находит общий язык с духами верхних и нижних корней. А это простым людям недоступно. Шаманы с корнями, связанными с Нижним миром, лечили людей, животных, могли наводить порчу как на людей, так и на оленей, собак, на всё остальное — их очень боялись. А те, кто считал, что имеет корни с Угу Буга — Верхним миром,— были мастаками добывать «Сингкен» — охот­ничью удачу и размножение оленей, но все они, как сами гово­рили, «умеют застилать людям глаза», что захотят, то и будут видеть люди.

Вот они и проснулись, и не дают ей покоя. Особенно весной, когда оживают реки и кружатся их пенные воды, внут­ри Пэргичок тоже поднимается половодье, а по молодости так сходила с ума, что начинала видеть и слышать, что было недо­ступно другим. Встанет лицом на восток, по нашему «к стране дня», которая за восемью хребтами, разделенная реками и мо­рями, где по сказкам осталось наше легендарное прошлое с бо­гатырями, со священными «дарпикитами» — местами поклоне­ния, с забытыми духами и многочисленными, как звезды, кос­трами и незарастающими тропами предков, и начинает гортанно петь. У нее голос умеет журчать, как весенний ручеек, шелес­тит, шумит ветерком, щебечет болотным куличком, заливается жаворонком, ухает филином, кричит вороном, ворожит кукуш­кой, а в другой раз рычит по-медвежьи... И еще бабушка Пэрги­чок — мастерица старинных песнопений и воет плакальщицей на проводах умерших в Хэргу Буга — Нижнюю Землю. «Там! — говорит она, — наши бренные тела съедят черви...»

«Страна ночи» — это запад, куда закатывается солнышко отдыхать. Но если верить бабушке Пэргичок, «там» — тьма, про­шлое, там поворот Земли к своему концу, оттуда придет вода, и, как в сказках и преданиях, затопит опять всю землю. И придется опять Энёкэн-Буга — Хозяйке Вселенной с мольбой и слезами просить гагару, чтобы она достала со дна моря-океана крошечку земной тверди... Но нас-то уже не будет, наши души, птички «чи-чаку» будут там, на Чалбон-звезде... За такие слова, говорят, тоже может не поздоровиться. А она, бабушка Пэргичок, отчаянная, ей ничего больше не надо здесь, души ее родных и любимых людей «там», она даже как бы торопит время, просит духов, что­бы поскорее встретиться с «улетевшими птичками»...

Хорошо, что председатель колхоза Гарпанчэ Чемда свой че­ловек, помалкивает, стыдится прослыть предателем и не побежит никуда жаловаться, а то бы — о, Всевышний! — не дай Бог, как бы она своим несдержанным характером не накаркала новых бед.

Но ради правды надо сказать: такие недержания языка бывали не часто, а только весной и в начале лета, когда приле­тали из теплых стран птицы. После, когда они садились на гнез­да, выпаривали птенцов, природа усмирялась, переставали зве­неть реки, входили в свои берега, успокаивалась и бабушка Пэргичок. У нее тоже возникали другие, вечные земные заботы, главное — ребятишкам укрепить суставы, чтобы они в жизни стояли на крепких ногах.

В то лето всё было как прежде. В деревне шли свои дела. Русские мужики посеяли поле ржи. Бригадиром был дядя Ни­кон, по фамилии Гордеев, добрый, высокий, рукастый дядька. Так вот, он брал своими длинными, узластыми клешнями боль­шую корзину с зерном, которую двое мужиков еле поднимали, навешивал себе на грудь и широко шагал по полю, разбрасывая вокруг себя пригоршни семян, - так тогда сеяли. Из них потом, оказывается, вырастала высокая трава с хохолком на верхуш­ках, ее жали, опять же руками и серпами, потом молотили при помощи коней, и получалось зерно, и уж потом, говорят, мо­лоли на речках, перегородив ее течение и получалась белая мука, которую к нам раньше привозили в мешках. А мы один мешок рассыпали по трем турсукам и везли в свои стойбища... А у нас в деревне, к примеру, те же Гордеевские, находили где-то боль­шие плоские камни и между ними сыпали зерна и вертели один камень за прикрепленную палку. Мы, эвенки, наверное, никог­да бы не дошли до этого своим умом. Наша еда вся в тайге - звери, птицы, растения, корни. Зверей с лапами Всевышний запретил есть, даже медведя нельзя, сказал, он ваш прароди­тель, потому и именуется он — «амикан», то есть, — «отец от­цов», а собаку, отняв у неё речь, дал в помощники...

Поэтому нас, эвенков, даже не подпускали к русским ра­ботам, мы бы, того, как говорится, насеяли и набросали... Кар­тошку-то еле с горем пополам сажали. Землю-то ведь нельзя ко­вырять: она же живая, ей больно - она и так нас кормит. Мы мастера за столом... Простые-то русские работяга понимали это, но почему-то тоже страшно недовольны были этими порядками, матерились, но куда денешься - вкалывали... Потом начинался сенокос, вот там все пластались, как умели, литовкой махать осо­бой науки не надо, тут уж доходило, что коням и коровам тоже не только воздух нужен, но и еще что-нибудь. А присматривать за оленями приезжие почему-то не стремились и даже не помышля­ли. «Мы же не прывышны, как звери-лешаки, в снегу спать!» - была отговорка. Но мы-то это знали и никогда не настаивали.

И вот забрякали ботала и колокольчики, залаяли запо­лошно собаки и из леса олень за оленем, связка за связкой выш­ли к окраине фактории таежники - хозяева общего богатства. Прикочевали за продуктами, да и ребятишек надо было взять из интерната на лето в лес, а то мы уж так все глаза проглядели, ожидая родителей и родных. Хоть и не принято у нас принарод­но, громогласно высказывать свою радость, все же в день встре­чи у всех солнышком светились лица, расплывались улыбки. Встреча получилась для всех радостной. Раньше бы обязательно устроили хороводное ёхорьё, кружились бы вокруг костров, пели б и танцевали до упаду, до новой зари, и обязательно намети­лись бы новые свадьбы. А тут только молодежь повеселилась, гоняясь друг за другом, посмеялась, бегая по поляне, играя в оленчиков, в прятки, радуя глаза и сердца пожилых, а потом, когда все дела были сделаны, под призывные кличи ведущих караваны связок исчезли за стеной деревьев, но призывное, мо-о-од, мо-о-о-д, всё еще продолжало слышаться... Хэ, картина была незабываемая, уходили наши сородичи в тайгу, как в древ­нюю сказку на поиски утерянного счастья...

В один из вечеров на берегу маленькой речки Тураки, где располагалось наше стойбище, состоялось камланье бабушки Пэргичок. Ее племянник Ёльда Удыгир, молодой мужчина, отец ее внуков, попросил ее проводить в Угу Буга - Верхний мир душу отца Маичи, год назад ушедшего в Нижний мир дорогами предков. Хотя уже давненько она не держала в руках бубен, охотно согласилась - почему бы не вспомнить и не позвать родовых духов, и не напомнить людям о себе? Пусть знают, у бабушки Пэргичок еще есть сила, не всё уничтожено в этом мире!

С самого утра мужчины и женщины занимались приго­товлением к этому действу. Изготовили четырех ментаев - дере­вянных идолов с головами зверей и птиц, но без рук и ног, мастерски сделали одного орла, одну гагару, двух уток-чирков и двадцать семь тагу — это высокие молодые лиственницы, с обтё­санными стволами и оставленными ветками, как с хохолками, на вершинах. На них будет отдыхать Пэргичок во время своего путешествия в Верхний мир. Напротив малу — почетного места в шаманском чуме в направлении к звезде Чалбон поставили сна­чала изображения птиц, помощников шамана, а за ними — тагу. Внутри чума по всем сторонам расположились четыре ментая, это тоже духи-охранители.

В самый закат солнца, когда только заря освещала небо, в чум зашла шаманка. Как и положено, в настоящем наряде. Толь­ко в каком? Из медвежьей шкуры или ровдуги лося? Это было важно для присутствующих — каких духов будет звать на по­мощь, нижних или верхних? Увидев ровдужный костюм иные облегченно вздохнули — будет общаться с верхними духами. Это не опасно... На голове шапка с оленьими рожками, разукрашен­ный зипун с блестящими пуговицами, висячими змеями и ля­гушками, с изображением Вселенной на спине. В руках унгтувун—         колотушка, на ней также изображение всего подлунного мира. На ногах замшевые, аккуратно сшитые унты. Наряд красивый и пугающий. Всё это богатство хранилось здесь в лесу, в доброт­ном лабазе, куда ни мышь, ни зверёк, ни вода не попадет.

Пэргичок неожиданно резко ударила в бубен... Два помощ­ника глухо запели и тоже ударили в свои бубны. За речкой эхо повторило эти голоса и удары... Началась призывная мольба к Небу, Всевышнему, всем Добрым духам, чтобы они явились помогать в этом действии. Потом также неожиданно наступила тишина. Только тлел огонь, да бабушка Пэргичок начала громко зевать, широко разевая рот, клацать и скрежетать зубами — это она ловила сле­тавшихся помощников. Они пищали, крякали, шумно махали кры­льями. Все это было слышно, потому все участники камланья сидели разинув рты, ошалело глядя на шаманку.

Действо, или как сейчас сказали бы, представление нача­лось чуть позже, когда бабушка Пэргичок собрала всех духов, служивших шаманам их рода. «Кэ, туги! — Ну, вот так-то! — сказа­ла она довольная, что теперь можно и начинать полет в Угу Буга

  -Верхний мир, на звезду Чалбон - звезду Венеру, где обитают души умерших людей. А задача шаманки была еще сложнее и хит­рее — найти еще стойбище Удыгиров и Лантогиров, пообщаться с ними. И, если не заметит Энекэн-Буга — Хозяйка Вселенной, то и выкрасть там одну неродившуюся душу родственника, а то совсем здесь, в Среднем мире, остались без кормильцев.

«Бо-о! Бо-о-о!» — глухими звуками бубна и голосами ша­манки и ее помщников началось это обычное путешествие в Вер­хний мир. Дорога туда — в голове Пэргичок. На тагу она отдыха­ет, делает передышки, укрываясь от погони злых духов. Она пролетает сквозь мелкие звезды, огибает Хэглэн - Млечный Путь, где три звездных охотника с собаками гонятся за звезд­ным Сохатым, пробирается к Бугады Сангар - Полярной звез­де, чтобы через нее попасть в Верхний мир. Это очень нелегкое путешествие. Она пробивается сквозь снег и пургу — по шаманке видно, как она, бедная, дрожит, стучит зубами, вся дрожит, что звякают и разговаривают все духи-помощники на ее одея­нии, а когда приближается к солнцу, все сородичи видят, как она изнемогает от страшной жары, вытирает пот, ручьем стека­ющий с ее лица, и она с остервенением срывает с себе всю одежду... И такое действо, считай, продолжалось всю ночь. Ин­тересно, где она силы-то берет?..

На заре, когда один из помощников закуковал, — знак к окончанию, — бабушка Пэргичок как мертвая упала на кумалан. Звякнули медные пластины — «солнце», «луна», на левом плече костюма, поломались «лучи». Какое-то томительное время лежа­ла, не шевелясь, а потом зашевелилась и протянула руку. По­мощник тут же подал ей кружку с оленьей кровью. Она откину­ла темный платок с головы, пригубила, окунула палец в кружку и стала отирать глаза, сначала левый, потом — правый...

После, уже сидя с трубкой в зубах, сплевывая в пепел, бабушка Пэргичок неторопливо рассказывала:

— Нашла стойбище ушедших людей. Живут, как все эвен­ки, охотятся, пасут оленей, рыбачат... Видела молодых парней, девушек, стариков, старух, ходят в красивых одеждах. Всё, как у нас... Долетела до третьего яруса, где живет Энекэн-Буга — Хо­зяйка Верхнего мира. Она оказалась сутулой старушкой с добрым материнским лицом. Одета в длинное платье из ровдуги, новое, без заплаток, хотя там всё наоборот, как в Нижнем мире... В руках она держала кожаный мешок, полный шерстинок — душ разных животных. Я поприветствовала ее и передала ей душу-хеян Бэю-мы... Она уже давно ждала, говорила, что приготовила ему место. Будет охотником... Разговаривать было почти невозможно, стоял страшный шум, гам, крик, еле понимала ее слова. На всех ли­ственницах висели гнезда птиц, они виднелись и в дуплах листве-ниц, и во всех орали птенцы орлов, гагар, лебедей, куликов. Ими питаются нерожденные души... Рассматривать и разговаривать было некогда, я торопилась, да и Хозяйка Верхнего мира долго копо­шилась в священном мешке — искала шерстинки, чтобы пода­рить нам новых оленей, а мне, взамен души Бэюмы дала душу-синичку нашего рода, будущего кормильца и я спрятала её за пазуху. Надо было возвращаться, моя-то душа была еще здесь. Ле­тела я быстро, никто не мешал, не преграждал дорогу, и только когда показалась наша тайга, с деревьями, кустарниками, боло­тами и речками, вдруг откуда ни возьмись навстречу мне из-за коряжины выскочил большой медведь, вылинявший, в доброй шубе. Встал передо мною на задние лапы, разинул рот, страшно зарычал... Что ему нужно было от меня? — не поняла. Я испуга­лась, вскинула вперед руки, душа-синичка-то и выпала у меня... Как бы снова беды какой не было...

Старушка Пэргичок сплюнула в пепел, а присутствую­щие в страхе замерли, ушли в себя.

— Все там будем, там наша Земля-звезда, — горестно ска­зала шаманка, поправляя пепельные волосы, — на этой нам не­чего делать, она не для нас...

...Не донесла бабушка Пэргичок неродившуюся душу та­ежника до Земли. А жаль...

Видимо, те души-синички не желают больше возвращаться на нашу грешную Среднюю землю, обитель всех живых людей, на которой мы, ее букашки, так бессовестно и бесстыдно ведём себя, что Всевышний решил, что мы больше в них не нуждаем­ся в душе... Неужели надо быть друг другу волками или росома­хами?.. Неужели, нам, эвенкам, самоназвание которых «поперечноглазые настоящие люди», бесследно исчезнуть с лица земли и превратиться в прах, неужто действительно права бабушка Пэр­гичок и наше место там, на Чалбон-звезде, где живут наши души?! Неужели, вы, шаманы, со своей неразгаданной энергией, жив­шие в первобытнообщинном коммунизме уже знали об этом? Я, честно признаться, тоже предполагал в молодости, что буду вечен, совсем не исчезну, а вот, что будет со мной и моей ду­шой, теперь знаю. И еще. Я очень доволен, что здесь, на Сред­ней земле кровно был связан с людьми, жившими в первобыт­нообщинном коммунизме.