Корабельников О.С.

К востоку от полуночи

 

  Вечно разветвляясь, время ведет

                                        к неисчислимым вариантам будущего.

                                                                Х.Л.Борхес

 

 

 

1

 

   К старости отец стал забывать имена вещей.

   Их было слишком много, и его слабеющая память уже не  могла  удерживать

бесчисленные сочетания звуков, и черных  значков,  напечатанных  на  белой

бумаге. Вселенная,  окружающая  его,  проваливалась  в  невидимые  "черные

дыры". Он смотрел на это  безучастно,  как  посторонний  зритель,  и  лишь

иногда капризно искривлял лицо,  когда  пытался  вспомнить  имя  человека,

ведущего его под руку.

   - Ты кто? - спрашивал он.

   - Юра, - отвечал Оленев.

   - Какой Юра?

   - Твой сын, - терпеливо пояснял  Оленев,  ожидая,  когда  отец  сделает

следующий шаг. - Единственный. Мы с тобой гуляем, потом пойдем  домой,  ты

поужинаешь и ляжешь спать.

   - А ящик? - спрашивал отец после паузы. - Ящик?

   - Телевизор, - напоминал Оленев. - Да, сегодня интересный фильм. Времен

твоей молодости. Тебе понравится.

   Юра невольно разговаривал  с  отцом  как  с  ребенком,  упрощал  фразы,

протягивал руку и говорил:

   - Это небо, папа. Там солнце и облака с тучами. Солнце светит,  из  туч

идет дождь или снег. А вот это земля, на ней растут деревья и травы.

   - А собаки? - вдруг вспоминал отец.

   - И собаки растут. И кошки, и мышки,  и  разные  хорошие  людишки.  Все

растут.

   - Куда? - спрашивал отец.

   - Вверх и в стороны, иногда вниз, под землю.

   - Зачем? - не унимался отец.

   - Не знаю, - честно признался Оленев. - Наверное, по-другому не умеют.

   - И я расту? - спрашивал отец, когда Юра усаживал  его  на  скамейку  и

заботливо поправлял шарф на худой стариковской шее.

   - Похоже, что так. Только в обратную сторону.

   - А ты? - не отставал отец, поднимая с земли кусочки гравия и  бездумно

перебирая их.

   - Я уже вырос, - вздыхал Юра. - Дальше некуда.

   - А вниз, под землю?

   В таких случаях Оленеву казалось, что отец только  притворяется,  а  на

самом деле все знает, все помнит и лишь подсмеивается над ним, разыгрывает

выжившего из ума старика, впавшего в детство. Быть может, так оно и  было,

просто Оленев разучился удивляться причудам перевернутого мира, в  котором

жил последние месяцы. Он принимал этот мир  как  данное  и  не  противился

бесконечным метаморфозам и странностям,  окружавшим  его  в  быту.  Работа

оставалась работой, там все было нормальным, логичным и правдоподобным  до

жестокости. А дома, в кругу  семьи,  все  казалось  зыбким,  полуреальным,

неопределенным, и хоть причина этого была  известна,  но  цели  все  равно

оставались непонятными, а средства достижения их - абсурдными.

   То, что происходило с отцом, можно было объяснить  простыми  причинами,

и, будучи врачом, Юра легко находил нужный диагноз, но все же это странное

впадение в детство родного ему  человека  совпало  по  времени  с  началом

действия Договора. Того самого Договора, который  изменил  жизнь  Оленева,

превратив ее в запутанный лабиринт с бесчисленными кривыми зеркалами.

   Мать Оленева умерла, когда ему было двенадцать лет, и он смутно  помнил

ее лицо, голос, прикосновения рук. Юру воспитывал отец, один, без  женской

помощи, и лишь потом, спустя годы, Оленев понял, как это было  нелегко,  и

поэтому  благодарно  и  терпеливо  ухаживал  за  отцом,  выплачивая   свой

бесконечный долг.

   Бесконечные долги росли в  геометрической  прогрессии,  и  погашать  их

Оленев просто не успевал. Долг перед женой, долг перед дочерью,  служебный

долг врача-реаниматолога, долги  перед  всеми  теми,  кто  приносил  добро

Оленеву, но он сам особенно не мучился, если не  все  удавалось  выплатить

сполна, потому что знал: рано или поздно придет Большая расплата, оттого и

жил, ничему не удивляясь, и только терпеливо ждал, когда же  наступит  тот

самый Час и Миг, когда можно будет свободно  вздохнуть  и  сказать:  "Все,

Договор исполнен, срок истек, отпусти меня на свободу".

   Он приводил отца  домой,  раздевал,  усаживал  в  мягкое  кресло  перед

телевизором, заботливо расстилал полотенце на  коленях  и  кормил  ужином,

пока тот, посапывая, пустыми глазами смотрел  на  кинескоп,  на  мельканье

теней, на игру цвета, вслушиваясь, не слыша, в слова, звучащие с экрана, а

в какие потемки уходила его душа в эти минуты, Оленев не знал.

   Лишь когда отец засыпал у себя на  кровати,  мерно  дыша  и  по-ребячьи

шевеля губами во сне, Юра знал наверняка - отец возвращается назад, в свою

молодость, в детство, ища там потерянное не им, выискивая не найденное еще

никем.

   Все были Искателями. Жена, дочь, сам Оленев, отец его и даже теща - все

они искали то, не зная что,  там,  не  зная  где.  Таков  был  Договор,  и

отступить от него не представлялось возможным.

   Вот и в этот День, уложив отца и по привычке  обойдя  квартиру,  Оленев

без удивления обнаружил, что она опять изменилась. Вчера было три комнаты,

сегодня появилась еще одна, и, открыв красную лакированную дверь в  стене,

выходящей на улицу, Оленев  увидел,  что  там  на  чистой  циновке-татами,

обложенные разноцветными игрушками, играют дети. Их  было  двое,  мальчику

лет пять, а девочке не больше десяти. Оленев  оглядел  комнату,  придвинул

стул и, усевшись на него верхом, молча смотрел на детей. Наученный опытом,

он никогда не начинал разговора первым с теми, кто появлялся  в  его  доме

вот так неожиданно.

   Девочка приподняла голову и, хитро сощурившись, посмотрела на  Оленева.

Тот подмигнул ей и состроил смешную гримасу. Девочка прыснула  и  толкнула

мальчика локтем. Тот оторвался от кубиков и, важно напыжив щеки, обращаясь

к Оленеву, сказал:

   - Комбанва, софу. (Здравствуй, дедушка.)

   - Я, ке ва нани-о ситэ ита но (Привет! Чем ты  занимался  сегодня?),  -

отозвался Оленев. Он теперь знал, что мальчик разговаривает на японском.

   - Нанииро годзэнтю дзутто яттэта мон дэ нэ. Кутабирэтэ симатта  е  (Все

утро играл. Из сил выбился.), - с достоинством  ответил  мальчик  и  снова

взялся за кубики.

   - Ну и чьи вы будете? - спросил Оленев по-русски.

   - Мы твои, дедушка, - ответила девочка тоже по-русски.  -  Мама  велела

посмотреть за нами. Вот ты и смотри. А то мы бедовые!

   - А где же мама? - спросил Оленев, разглядывая  игрушечный  космический

кораблик.

   - Сказала, что скоро придет. А ты нам обещал купить амэкадзо.

   - Кавайсони! (Какая жалость!) - вздохнул Оленев. - Но  ветер  с  дождем

нельзя купить. Он сам приходит и сам уходит. Он никому не принадлежит.

   - А у Витьки есть свой, - сказал внук на чистом русском. - Он  его  как

включит, как задует, как польет! И я хочу такой же.

   - Хорошо, - согласился Оленев. - А ты в каком году родилась, внучка?

   - В шестом, - ответила девочка, - а он только в десятом.

   - Тогда все ясно. Понимаешь ли, в наше время  еще  не  выпускают  таких

игрушек.

   - В наше время возможно все, - поучительно сказала девочка. - И  ты  не

увиливай. Ты же наш дедушка.

   - Ага, - сказал Оленев, - конечно, дедушка, одзи-сан.  Но  игрушку  вам

привезет бабушка. Или мама. Ей лучше знать, что вам нужно. Есть не хотите?

   - Еще бы! - сказала девочка. - Мама говорила, что  ты  нам  приготовишь

тако с овощами.

   - И где же я вам найду спрута? -  вздохнул  Оленев.  -  Овощи  есть,  а

осьминоги у нас не водятся и в гастроном  не  завезли.  Может,  обойдетесь

борщом? И как, кстати, зовут вашего папу?

   - Ямада, - сказал мальчик, угрюмо посапывая.

   - Все ясно. Значит, на этот раз она вышла замуж за японца.  И  где  она

его нашла?.. Ладно, внуки, играйте, я что-нибудь придумаю.

   Дети были черноволосы и скуласты, только голубые глаза и завитки кудрей

у девочки на висках говорили правду: они и есть внуки Оленева. Генетика  -

штука серьезная, с ней не поспоришь.

   На кухне он столкнулся с женой. Она сидел а в длинном розовом платье на

табуретке, картинно откинув  голову  и  покуривая  сигарету  с  золотистым

фильтром. Кухонный стол был завален свертками с разноязычными  этикетками,

а поверх всего громоздились огромные рога какого-то животного.

   - Привет! - сказал Оленев. - Стол-то хоть освободи. Нам внуков  кормить

надо.

   - Опять внуки, - поморщилась жена. - И когда это  кончится?  Мне  всего

двадцать пять лет, а у меня то и дело вдруг появляются внуки.

   - Двадцать девять, - поправил Оленев. - Мне-то зачем заливать?

   - Ну да, а выгляжу на двадцать, - раздраженно сказала  жена  и  тут  же

сменила тон: -  Ты  только  посмотри,  милый,  какой  чудесный  сувенир  я

привезла тебе. Это рога замбара, но в Бирме его зовут шап. Не  правда  ли,

они тебе очень пойдут?

   - Так ты из Бирмы? - рассеянно спросил Оленев, открывая холодильник.

   - Лучше не спрашивай, - махнула рукой жена. -  Устала  зверски.  Восток

так утомляет. Жара, духота, коктейли скверные, а мой английский сам знаешь

какой. Едва объясняюсь, вот эти торговцы меня и дурят.

   - Учи язык. Это несложно.

   - Конечно! Для тебя. Ты их штук десять знаешь.

   - Сто сорок шесть, - скромно поправил Оленев. - Кстати,  у  сегодняшних

внуков отец - японец.

   - И когда она перестанет менять мужей? Все  твое  воспитание.  С  моими

данными я могла бы каждый месяц выходить замуж, но ведь я  не  делаю  это!

Меня мама не  так  воспитывала.  Передай  ей,  чтобы  она  перестала  меня

позорить. Муж должен быть один... И как она закончила четверть?

   - Как обычно. На  пятерки.  Сейчас  такая  программа,  я  едва  за  ней

успеваю.

   - Не кокетничай, дорогой, - мурлыкнула жена, как всегда, легко и быстро

переменив настроение. - С такой головой люди в академиках ходят, а ты  как

был задрипанным врачишкой, так и остался. Но все равно я всем рассказываю,

что мой муж - самый главный академик.

   - Восточным торговцам?

   -  Завистник!  Ты  только  представь  себе:  Рангун,  солнце,   пагоды,

бананы... А какие там иностранцы!.. Слушай, академик, приготовь мне ванну,

я так устала.

   Она погасила сигарету, по-кошачьи потянулась,  послала  Юрию  воздушный

поцелуй, сгребла свертки в охапку и вышла из кухни.

   - Ага, -  машинально  буркнул  Юрий,  примериваясь,  куда  бы  повесить

очередные рога.

   После каждой  поездки  жена  непременно  привозила  рога  какого-нибудь

животного. Особенно богатой была африканская  коллекция.  Останки  антилоп

всех видов увешивали стены  целой  комнаты.  Гарна,  пала,  абок,  пассан,

бейза, мвули, наконг, гну - это далеко не полный перечень  прекрасных,  то

закрученных прихотливой спиралью, то прямых и острых, как шпаги, рогов.

   Дом Оленева походил на кунсткамеру. В шкафах лежали  минералы  и  руды,

детские игрушки, чучела птиц, коллекция бабочек и жуков,  странные  сучки,

похожие  на  зверушек  и  еще  -  вещи,  вещи,  вещи,  купленные  женой  в

путешествиях по свету. Всего этого было слишком много, но все это было  не

то. Все еще не то. Пока еще не то, ибо странная  жизнь  семьи  Оленева  не

прекращалась, не входила ни в какие рамки обычной семейной  жизни,  а  это

означало одно - Договор еще не исполнен.

   И сам дом изменялся ежедневно, он был живым существом, живущим по своим

странным законам. Менялось расположение комнат, их число, вещи то  и  дело

совершали рокировку в длинную сторону;  зачастую,  проснувшись  утром  под

шелковым балдахином, расшитым лилиями,  Оленеву  снова  хотелось  заснуть,

чтобы проснуться в своей обычной  постели  -  узкой  кровати  с  панцирной

сеткой, застеленной байковым одеялом. Он всегда просыпался один, жена если

и возвращалась на день-два, то ночевала в другой комнате, и иногда  оттуда

доносились чужие голоса и смех. А наутро она опять улетала куда-нибудь  на

Занзибар,  вернее  -  не  улетала,  а  просто-напросто   оказывалась   там

неизвестно как, и вряд ли она сама знала, куда в следующий раз ей придется

уехать. Все это ей нравилось, и она нисколько не противилась  чужой  воле,

принуждающей ее скитаться в пространстве.

   Вот и сейчас, неторопливо  приготавливая  ужин  для  нежданных  внуков,

Оленев не мог быть уверенным до конца, что ужин, возможно, не понадобится,

потому что Лишняя комната с детьми исчезнет, будто ее и не  было  никогда.

Ни ребятишек на желтой циновке, ни незнакомых игрушек, ни японских слов. А

может, и жена исчезнет в свое вечное никуда, не дождавшись ванны.

   Из кухни он услышал голос дочери. Она что-то весело рассказывала детям,

те смеялись в ответ, потом смех затих, и только голос, мягкий,  ироничный,

продолжал что-то говорить в соседней комнате. Оленев  поставил  на  поднос

три тарелки  с  борщом  и  три  с  салатом  и  осторожно  приоткрыл  дверь

дополнительной комнаты.

   Детей уже не было, а на циновке, поджав под себя ноги, в белом кимоно и

в белых носочках сидела его дочь Валерия, и было ей чуть побольше лет, чем

самому Оленеву.

   - Коннитива, мусумэ (Здравствуй, дочь), - сказал Оленев,  с  церемонным

поклоном ставя поднос на пол. - Как насчет борщеца?

   - Ах, папашка! - рассмеялась дочь таким знакомым и  таким  неузнаваемым

смехом. - Ты все такой же! Как я рада тебя видеть!

   Она вскочила и, чуть не опрокинув тарелки, повисла на шее у Оленева.

   - Сколько же я не была дома? Лет двадцать, что ли?

   - Вчера ты пришла из школы, -  спокойно  сказал  Оленев,  с  обреченной

улыбкой разглядывая морщинки на лице дочери, - сделала уроки,  перевернула

весь дом,  играя  в  куклы,  покапризничала  перед  сном,  рассказала  мне

очередную сказку и заснула. Как видишь, всего несколько часов.

   - Ах, если бы так! Ты знаешь, мне  пришлось  с  ним  расстаться.  Ямада

хороший человек, и ребятишки славные,  правда?  Я  их  отправила  к  отцу;

ничего, воспитает... Но все это не то, опять не то, папашка! А сначала все

было так чудесно. Я закончила факультет восточных языков, поехала в Японию

и там повстречалась с ним. Ну, что смотришь, осуждаешь, да? Ну,  влюбилась

же, влюбилась, как последняя дурочка. А потом все надоело и  так  потянуло

домой, что ума не приложу, как я не чокнулась. И как всегда,  возвращаюсь,

а ты все такой же, и все вокруг  такое  же,  так  что  хочешь  не  хочешь,

придется начинать сначала. Может, другая судьба будет более удачливой,  а,

как ты думаешь, папашка?

   - Никогда не поздно начинать сначала, - сказал Оленев, - особенно тебе.

Ладно, поешь, и давай-ка спать. Завтра в школу.

   - Опять в четвертый класс? - поморщилась Валерия. - Я же все позабыла.

   - Вспомнишь,  -  усмехнулся  Юрий.  -  И...  ты  мне  опять  ничего  не

расскажешь о будущем? Как там, в двадцать первом веке?

   - А! - рассмеялась дочь. - Чуть получше, чуть похуже, главное, что  мне

опять не удалась личная жизнь.

   Она весело хлебала борщ сразу из  трех  тарелок,  нанизывала  салат  на

вилку и, стремительно прицелившись, запускала в лицо отцу.  Тот  незлобиво

утирался, пытался дотянуться до Валерии, чтобы  поставить  щелобан,  потом

поднялся и, не выдержав, вздохнул:

   - Жаль, хорошие были ребятишки.

   - Угу, - согласилась дочь с полным ртом и подмигнула отцу.

   - Я подожду тебя на кухне. Не забудь захватить поднос.

   Кухня  за  время  его  отсутствия  успела  перевернуться  в   четвертом

измерении, и теперь все предметы были расположены  в  зеркальном  порядке.

Левое стало правым, правое - левым,  а  в  остальном  -  все  по-прежнему.

Оленев озабоченно приоткрыл шкафчик с продуктами и сказал в пустоту:

   - Ты это брось! С вещами делай что хочешь, а продукты мне не  порть.  У

них же теперь молекулы в другую сторону закручены, они стали несъедобными.

Знай меру, ты нас оставил без завтрака.

   Ему никто не ответил, но Оленев прекрасно знал, что его слышат.

   - Исправь ошибку, - строго сказал он, - или дуй в магазин за нормальной

едой. А с этим можешь делать что хочешь.

   Под кухонным столом прокатился розовый шарик и исчез за холодильником.

   Таща перед собой тяжеленный поднос с грязными тарелками, в кухню  вошла

дочь.

   Но уже не Валерия, а просто Лерка, десятилетняя шалопайка и неугомонная

проказница. Школьная форма была по обыкновению помята и перепачкана мелом,

и пальцы, конечно же, в чернильных пятнах.

   - Фу, насилу доперла, - сказала она и ухнула поднес на стол.

   - Откуда у тебя такие выражения?

   - Из школы! -  состроила  гримасу  дочь  и  высунула  язык,  украшенный

чернильными разводами.

   - Ох, доберусь я до твоей школы. Совсем от рук отбилась. Уроки выучила?

   - А что их учить?  Я  и  так  все  знаю.  Сегодня  учителка  долдонила,

долдонила о пестиках и тычинках, а я ей как заверну на  доске  развернутую

формулу редупликации ДНК! А она как разозлилась, как давай  отца  в  школу

звать!

   -  Ну  вот  и  схожу  завтра,  и  все  выясню,  как  ты  над  учителями

издеваешься.

   - А, недоучки!

   - Уф! - выдохнул воздух Оленев. -  Сейчас  же  мыться  и  спать!  И  не

забудь, что мыло для мытья,  зубная  паста  для  зубов,  а  полотенце  для

вытирания. Да, кончишь мыться, наполни ванну для мамы.  Я  совсем,  забыл.

Насыпь хвойного экстракта, она любит.

   - Царской водочки налью,  мышьячку  насыплю!  -  весело  запела  дочка,

прыгая на одной ножке.

   Можно  было  не  сомневаться,  что   четвертая   комната   исчезла,   и

возвращаться туда не имело смысла, поэтому Оленев прошел, не  оглядываясь,

мимо несуществующей двери и осторожно заглянул в комнату отца.  Тот  спал,

мерно посапывая, и одеяло поднималось и опускалось в такт его дыханию.

   Зеркало в тяжелой бронзовой раме висело рядом с комнатой отца, и Оленев

не удержался - заглянул в него мельком.

   Там отражалась комната, но не сегодняшняя, а  давным-давно  исчезнувшая

после ремонтов и перестановок. В кресле сидела  мама,  вязала  свитер  для

Юрия и что-то напевала. Оленев придвинул стул и  долго  сидел  в  темноте,

глядя, как на киноэкран, в  бронзовый  проем  зеркала.  Кусочек  прошлого,

полузабытый им,  цветной  и  озвученный,  жил  своей  собственной  жизнью,

заставляя сильнее биться сердце и наполняя печалью о  невозвратимом.  Мать

давно умерла, и только здесь, в зеркале, можно было видеть и  слышать  ее,

но не более. Можно было подойти к зеркалу, погладить его холоднее  стекло,

прижаться всем телом, но все это было равносильно общению  с  телевизором.

Контакт без контакта. Два раздельно живущих мира, прошлое и настоящее...

   Зайчик от зеркального  рефлектора  мелькнул  по  стене,  и  Оленев,  не

раздумывая, тут же задернул поплотнее шторы.

   Это начиналось вечернее бдение тещи.

   Телескоп ей  сделал  сам  Оленев.  Он  поразмыслил  и  решил,  что  вид

звездного неба будет отвлекать тещу от земных  дрязг,  что  величественные

картины вечной Вселенной отвратят ее от преходящего и суетного,  но  толку

из этого не вышло. Тещин дом  был  напротив,  и  она  сразу  же  настроила

хитроумную оптику на окна зятя.  В  телескопе  все-казалось  перевернутым,

поэтому теща наловчилась привязывать себя в  переворачивающемся  кресле  и

целые  часы  проводила  вверх  ногами  у  окна,  ожидая,  когда  на   фоне

зашторенных окон появятся  силуэты  родственников.  Как  ни  странно,  эта

неудобная поза совсем не влияла на ее вечно плохое самочувствие.

   Теща все время пребывала в состоянии какой-нибудь  болезни.  До  начала

Договора болезни были простые и ясные: радикулит, стенокардия,  мигрень  и

прочее,  вполне  обычное  для  ее  возраста,  Оленев  доставал  лекарства,

устраивал консультации у хороших врачей, но болезни  не  проходили.  После

вступления  в  силу  Договора  болезни  резко  переменились.  Теща   стала

предъявлять такие диагнозы, что Оленев лишь удивленно поднимал  брови.  Их

квартиры связывал телефон, но теща никогда не пользовалась им,  сама  тоже

не приходила за все годы женитьбы Юрия. Она  предпочитала  писать  письма.

Написанные крупным детским почерком, они приходили почти ежедневно.

   Вот и сегодня,  возвращаясь  с  прогулки,  Оленев  привычно  пошарил  в

почтовом ящике, вынул письмо и без раздражения прочитал его еще в лифте.

   "К великому прискорбию, при обилии сквозняков  в  это  печальное  время

года, я заболела благоприобретенным синдромом Лоренса  -  Муна  -  Бьедла,

известным среди вашего, брата коновала так же, как адипозогипогенитальный.

В последние три дня отмечаю у  себя  обильное  ожирение  на  лице,  груди;

животе,  к  чему  быстро  присоединилось  психическое  запаздывание,  так,

коэффициент умственного развития у меня не превышает 60%, что  проявляется

трудностью в разговоре и запаздыванием  ответов.  Среди  других  симптомов

отмечаю  гипогонадизм,  на  чем  останавливаться  не  буду,  но  подчеркну

появление полидактилии на всех конечностях, итого у  меня  двадцать  шесть

пальцев вместо положенных мне по рангу двадцати  двух.  Также  имею  честь

сообщить  о  наличии  у  меня  колобомы  ириса,  косоглазия,  глухонемоты,

микроцефалии, кифосколиоза и незаращения артериального протока. Исходя  из

вышеизложенного, требую у вас,  как  у  родственника,  две  тысячи  триста

шестьдесят три рубля на лечение и полное выздоровление от тяжкого  недуга.

Деньги вышлите почтовым переводом, чтобы быстрее дошли, к сему не  любящая

вас ваша теща К.К.".

   Оленев не отвечал на эти письма и не звонил по телефону, а жене никогда

не говорил об этом. Сфера влияния Договора распространилась и на тещу, она

тоже искала то, неизвестно что, должно быть, в  области  медицины,  или  в

эпистолярном жанре, или  в  неуемной  любознательности  к  чужой  семейной

жизни. Факт оставался фактом: она тоже включилась в число Искателей.

   Мимо проплыла жена в розовом пеньюаре и, послав Юрию  томный  воздушный

поцелуй, скрылась в ванной. Оленев прошел в комнату дочери. Она  лежала  в

одежде поверх одеяла и, дрыгая ногами, читала толстую книгу под  названием

"Дихотомические таблицы для определения растений".

   - Сейчас же раздеваться и спать! - приказал Юра нарочито строгим тоном.

   - Угу, - ответила дочь  и  прочитала  вслух:  -  "Рамалина  поллинария,

таллом в  виде  прямостоячих  серовато-зеленоватых  кустиков,  лопасти  на

концах притупленные и часто  расширенные,  покрытые  по  всей  поверхности

крупными  вогнутыми  соралями.  Апотеции  всегда  отсутствуют".  Надо  же,

всегда!.. Секешь, папочка?

   Юра ухватил ее за ногу и после недолгой шумной возни раздел и  затолкал

под одеяло.

   - А сказку? - настойчиво потребовала неунывающая Лерочка.

   Любой ребенок неповторим, тем более для своих родителей. Но для Оленева

единственная дочка казалась чуть ли не уникальным, удивительным  ребенком.

С первых же  лет  она  удивляла  родителей  и  воспитателей  всевозможными

талантами, разбросанными в ней так щедро и неумело,  что  их  нельзя  было

собрать воедино. Она рано начала читать,  еще  раньше  научилась  сочинять

непонятные сказки, пела тоже хорошо и, не зная  нот,  могла  подобрать  на

пианино любую мелодию. Особенно хорошо она рисовала. Не так, как  дети,  а

сразу по-взрослому, с  соблюдением  всех  этих  премудростей  перспективы,

светотени  и  композиции.  В  то  же  время  она  оставалась  обыкновенным

ребенком, шаловливым, веселым,  щедрым  на  выдумки  и  любознательным  до

бесконечности. Устав от ее "почему", Оленев  просто  подсунул  ей  Детскую

энциклопедию еще в шестилетнем возрасте, она тщательно и серьезно  изучила

все тома и перешла к Большой. Сначала Оленев думал, что она просто, играя,

перелистывает страницы,  но  как-то  в  шутку  спросил  ее  об  устройстве

синхрофазотрона, и она слово в слово пересказала содержание большой статьи

энциклопедии, добавив кое-что из курса физики для студентов физфака.

   - Ее надо показать психиатру,  -  прошептала  испуганная  жена.  -  Это

ненормальный ребенок. Я ее побаиваюсь.

   - Ничего, - успокоил Юра. - Я тоже был  вундеркиндом,  а,  как  видишь,

стал обычным врачом. Школа живо вышибет из нее все эти ненормальности.

   - Как из тебя? - с надеждой спросила жена.

   - Угу. Там прекрасно решают одно уравнение. Уравнение  всех  детей  под

одну гребенку. И что ты беспокоишься? И так не пропадет. Красотой  бог  не

обидел, вся в тебя, а талант в землю не зароешь. Он всегда прорастет.

   - Не родись красивой, а родись счастливой, - вздохнула жена,  сетуя  на

свою жизнь.

   Собственная судьба занимала ее больше любой чужой, даже дочкиной.

   Марина унаследовала от матери вечное недовольство своей жизнью и всегда

была склонна чувствовать себя обделенной и  несчастной.  Но  с  той  самой

поры, как Договор вошел в силу, она наконец-то стала счастливой.

   Несчастных людей в этом доме не было. Каждый был счастлив по-своему. Но

- субъективно. То есть никто не испытывал разочарований и  печали.  Никто,

кроме самого Оленева.  Договор  начал  действовать  полгода  назад,  когда

Оленеву исполнилось тридцать три года. Ничего мистического в этом не было,

просто за двадцать лет  до  этого,  тринадцатилетним  мальчиком,  он  сам,

собственной рукой, своей кровью,  подписал  клочок  пергамента,  услужливо

подсунутый ему тем, кто изменил всю последующую жизнь Оленева.  Договор  и

предусматривал те  пункты,  в  которых  говорилось,  что  все,  кто  будет

вовлечен в него, даже помимо воли, субъективно будут счастливы и довольны.

А  объективное  счастье  -  понятие   слишком   расплывчатое,   точнее   -

несуществующее.

   Отец был счастлив оттого, что, медленно двигаясь по времени  в  сторону

детства, был избавлен от мук и болезней старости. Жена -  тем,  что  могла

бесконечно путешествовать и покупать любые вещи в любой  стране  мира  без

таможенных запретов. Дочь была тоже довольна, ибо, возвращаясь по  времени

в исходную точку, могла начать  жизнь  сначала  и  перебирать  бесконечное

множество  вариантов  своей  судьбы,  тем  самым  практически   приобретая

бессмертие. Сам Оленев давно получил свою долю за те двадцать  лет,  когда

его жизнь была нормальной для окружающих, а сам он мог  приобретать  любые

знания без усилий и напряжения. За это приходилось платить  сейчас,  после

вступления Договора в силу, но изменить что-либо было нельзя.

   Рано или поздно все они или кто-нибудь из них,  должен  был  найти  то,

ради чего и был заключен Договор. Но что именно, никто не знал,  даже  сам

виновник, вернее - проситель и исполнитель, хозяин всей  этой  сумасшедшей

жизни, когда сюрпризы ожидают на каждом шагу и не знаешь,  что  произойдет

через минуту.

 

 

 

2

 

   После Дня Переворота бывали дни, долгие, как недели, когда  Оленеву  не

хотелось жить.

   Так, как он жил до сих пор.

   Хотелось измениться, начать все сначала, не возвращаться.

   Он научился уединению. И в эти минуты  и  часы  к  нему  стал  являться

собеседник. Этот собеседник  мог  быть  кем  угодно  или  чем  угодно,  он

принимал форму чайника или чая, который Юра высыпал  в  чайник,  горлышком

колбы, коричневым газом, выходящим из нее, или абстрактной Мыслью.  Звался

собеседник Ванюшей, но это было  лишь  прозвище,  сокращенное  от  полного

имени - Ван Чхидра Асим, что в приблизительном переводе с  хинди  означало

Безграничная Лесная Дыра. Это было далеко не единственное его имя,  полный

перечень которых занял бы несколько страниц: Философский камень, Тинктура,

Бел горюч камень и так далее...

   В свои тринадцать лет Юра резко выделялся  среди  сверстников  неуемным

желанием  узнать  и  постичь  все.  В  школьной  библиотеке,  старой,  еще

дореволюционных времен, он был желанным гостем. Его пускали  в  заповедные

уголки, где он мог часами копаться в толстых  пыльных  томах  явно  не  по

школьной  программе.  Толстые  веленевые  страницы  пахли  временем,  пыль

десятилетий бережно сдувалась Юриным дыханием, и странные, давно позабытые

мысли и идеи открывались перед ним.

   В годы его детства почти не была известна такая наука - реаниматология,

и лишь потом Юра понял, куда клонил Ванюшка.

   - Ты будешь реаниматологом, - сказал Ванюшка в  тот  день.  -  Медицина

станет для тебя главным делом.

   - Но я хочу быть химиком!  -  возразил  Юра.  -  Или  энтомологом.  Или

минералогом. Но уж никак не врачом!

   - Это невозможно. Из бесчисленных вариантов будущего ты обязан  выбрать

один. Так надо мне. А химиком в одном из Запусков у тебя будет  дочь.  Это

сгодится.

   - Какая еще дочь? - покраснел Юра. - Мне рано  жениться.  И  почему  не

сын?

   - Так уж запрограммировано, - вздохнул Ванюшка, - но ты  не  пожалеешь,

она любого пацана заткнет за пояс. Ладно, хватит болтать о  пустяках.  Все

уже обговорено, осталось подписать Договор. Впрочем, если ты раздумал,  то

я поищу другого. Вдруг удастся.

   - Нет-нет! - заторопился Юра. - Я согласен. Я хочу  все  узнать,  хочу,

чтобы мне не было больно, чтобы жил  отец,  чтобы  ты  нашел  лекарство...

Только не забудь о маме.

   - В зеркале, - сказал Ванюшка, - ты будешь  видеть  ее  в  зеркале.  Но

только через двадцать лет, а пока ты будешь жить как  все  люди,  и  почти

никаких флуктуации вокруг тебя не возникнет. Я буду навещать тебя, правда,

в других обликах. Не выделяйся, не задирай хвост,  будь  спокоен  и  мудр.

Сохранность твоей жизни я гарантирую на этот срок.

   - А потом?

   - А  потом  мир  вывернется  наизнанку,  как  твои  мозги!  -  хихикнул

Философский Камень. - И тогда даже я не смогу  предсказать,  что  случится

через минуту.

   - Но для чего тебе это "нечто"? Разве ты сам не можешь сделать его?

   - Это невозможно. Это должно сотвориться само. И как знать, быть может,

ты и сотворишь Это. Сам, без посторонней помощи.  Или  члены  твоей  семьи

найдут Это случайно, не зная о нем. Я даже  не  знаю,  как  Это  выглядит,

только для меня Это столь важно, что Говорильня сразу пересыхает,  едва  я

задумаюсь.

   - Как я узнаю, что это и есть Это?

   - Узнаю я, когда увижу. А твое дело - искать. Искать и искать.

   - Ладно, - сказал Юра, решившись, - тащи свои бумаги.

   - Пара пустяков! - воскликнул Ванюшка, обретая Всепроникающую форму.  -

Это я живенько!

   Через минуту он уже зависал над столом с куском пергамента,  исписанным

вязью санскрита и с маленьким перочинным ножичком.

   - Здесь все обговорено. Можешь проверить. Без обмана.

   - Я верю, - сказал Юра и, зажмурив глаза, полоснул лезвием по запястью.

   Гусиное перо было всучено ему, и он, обмакнув кончик в густеющую кровь,

поставил неумелую роспись. Полным именем: Юрий Петрович Оленев.

   -  Экземплярчик  останется  у  меня,  -  весело   сказал   Ванюшка   и,

превратившись  в  Пылевидную  форму,  выпорхнул  в  форточку,   вместе   с

набежавшим сквозняком.

   Это вернулся отец.

   - Опять нахимичил? - спросил он, принюхиваясь. - Да еще  руку  порезал!

Ох, и достанется тебе в субботу! Давай перевяжу.

   - Не надо, папа. Иногда мне не хочется делать то, что  мне  не  хочется

делать. Это заживет само.

   - Умный ты у меня, а все еще дурачок.  Есть  такая  штука  -  заражение

крови. Очень серьезная.

   - Я знаю, папа. Ведь я буду врачом.

   - Быстро же ты меняешь свои планы.

   - Так надо, папа, - по-взрослому сказал Юра и прижал губы к ранке.

   -  У  тебя  сегодня  день  рождения.  Будешь  звать  гостей?  Я  сейчас

что-нибудь приготовлю.

   - У меня уже были гости. Давай вдвоем.

   - Да, чуть не забыл. В дополнение к микроскопу вот тебе  еще  маленький

амулет на счастье. Это осталось от мамы. Ты помнишь? Береги его, Юрик.

   На раскрытой ладони отца лежал маленький слоник, выточенный  из  белого

мрамора. Юра бережно опустил его в левый карман.

   - Спасибо папа, я сберегу.

   - Ну вот и умница...

   Умницей Юра стал на другое утро. Он проснулся раньше  обычного,  голова

была ясной и свежей, а на душе легко и  прозрачно.  Ни  разочарований,  ни

обид, ни сиротского горя, ни щемящей боли. Полная ясность  и  невесомость,

равновесие души, невозмутимость духа.

   "Значит, это не игра? - спокойно подумал он. - Надо проверить".

   И потянулся за учебником японского языка,  который  пытался  изучать  в

последнюю неделю. Он перелистывал страницы, тут же мгновенно  запечатлевая

их в памяти, вникал без напряжения в хитросплетения  иероглифов,  слова  и

грамматика прочитывалась так легко, как родной язык. Захлопнув  книгу,  он

понял, что этот этап  завершен,  и  ему  сразу  же  захотелось  перейти  к

следующему. Весь день он не выходил из дома и листал,  листал  все  книги,

которые попадались под руку...

   Договор исполнялся безупречно, пока лишь в одностороннем  порядке  -  в

пользу Юры. Так казалось ему самому. Он быстро изучил европейские,  языки,

перешел к азиатским и африканским;  египетская  письменность  и  клинопись

ассирийцев тоже не были для него тайной за семью печатями.  Любая  область

знания открывалась перед ним как незапертая дверь. Он  мог  легко  усвоить

высшую математику, поломать голову над квадратурой круга, а на другой день

окунуться в мудрую генетику, постигнув ее со времен Менделя  до  последних

достижений молекулярной биологии.

   Как-то, гуляя по парку, он подумал, что не знает названий многих трав и

кустарников, и на другой же день, обложившись книгами по ботанике,  выучил

наизусть не только русские, но и латинские имена всего того, что  ранее  в

слепоте своей попирал ногами.

   Мир открывался с другой стороны, с изнаночной, скрытой и потаенной, мир

звучащих  и  молчащих  трав,  насекомых,  червей,   невидимо   совершающих

подземные переходы под толщей  дерна.  Юра  мог  часами,  склонившись  над

кустиком полыни, наблюдать форму ее листьев, неповторимую и повторяющуюся,

вдыхать ее запах -  запах  знаменитой  травы  емшан  из  древней  легенды,

заставившей половца вспомнить о забытой родине.

   Он сам возвращался на свою родину,  в  мир  корней  и  листьев,  в  мир

истории, в мир вымерших народов, их страстей и желаний, тщеты и  героизма,

вражды и ненависти.

   И что стоили вековые поиски Философского Камня, умеющего превращать все

во все, если война никак не превращалась в мир, а ненависть в любовь.

   А быть может, и наоборот, думалось Оленеву,  поиски  нетленной  Истины,

Абсолюта, Вечной гармонии, всего того, о чем грезилось лучшим из людей,  -

это и есть невидимый и неосязаемый поиск Добра и Справедливости.  Тогда  и

он сам включался  в  число  Искателей,  и  сознание  этого  наполняло  его

гордостью и заставляло убыстрять шаги на своем пути.

   Рос  Юра,  старел  отец.  После  школы  Оленев  без  труда  поступил  в

медицинский институт, и учеба давалась ему так же легко, как и раньше.  Он

старался не выделяться из среды  сверстников,  и  только  отличные  оценки

снискали ему репутацию зубрилы. Это было неправдой. Юра перелистывал любой

учебник, и знания, накопленные за столетия, быстро и надежно оставались  в

его памяти.

   Отец давно вышел на пенсию и, не-выходя из своей комнаты, играл  сам  с

собой в шахматы. С  сыном  ему  играть,  было  неинтересно  -  Юра  всегда

обыгрывал его в несколько ходов.

   Оленев ни разу не влюблялся. Это не означало, что он был  равнодушен  к

девушкам, он охотно заговаривал с ними, шутил, приглашал в кино, целовался

в подъездах, но сам  подсмеивался  над  приятелями,  которые  бесились  от

любви,  ревновали,  совершали  тысячи  необдуманных   поступков.   Он   не

чувствовал себя обделенным, как не ощущает  свою  ущербность  человек,  не

понимающий музыку или живопись, субъективное  чувство  душевного  комфорта

позволяло ему причислять себя к счастливым людям, для  которых  совсем  не

обязательны и даже опасны душевные смятения и муки.

   Он встретил Марину в троллейбусе. Нечаянно наступил на ногу, извинился,

они вышли на одной остановке, оказалось, что их дома находятся друг против

друга, а потом он и сам не мог понять, как получилось, что они поженились.

Уже спустя время он стал догадываться, что  весь  этот  ряд  случайностей,

совпадений и игры судьбы был искусно навязан ему тем, с  кем  он  заключил

Договор. Он усмехался про себя,  качал  головой  и  шутя  сетовал,  что  в

Договоре не было указано о степени ума  будущей  жены,  но  назад  вернуть

ничего было  нельзя.  Она  была  красива,  гибка,  очаровательна  в  своей

глупости. Но он не нуждался в собеседниках и относился к этому  недостатку

легко и спокойно.

   К этому времени Юра закончил институт, красный диплом давал  ему  право

выбора, и он сразу же попросился в реанимацию одной из крупных клинических

больниц. Потом родилась  дочь,  были  обычные  хлопоты,  стирка,  ремонты,

беготня по магазинам, детские и женские  болезни.  Только  отец  ничем  не

болел и для своих лет выглядел слишком молодо.

   Юра равнодушно ожидал начало действия  Договора.  Он  и  в  самом  деле

полысел, ссутулился, а своей невозмутимостью  и  ясностью  мышления  часто

приводил коллег в состояние раздражения. Вечно  спокойный,  ироничный,  он

делал свое дело без излишней суеты, и как это ни покажется парадоксальным,

не совершил ни одной ошибки за все годы работы.  Ни  один  врач  не  сумел

избежать их, горьких и непоправимых, а Оленев,  "везунчик",  всегда  делал

только то, что нужно делать, и рука его не дрогнула ни разу.

   Он хорошо помнил тот день, когда впервые пришел в  больницу,  вчерашним

студентом, новоиспеченным интерном.

 

 

 

3

 

   К сенокосной поре газоны и лужайки между больничными  корпусами  сплошь

зарастали  высоким  пыреем,  сурепкой,  тимофеевкой,   люцерной.   И   все

посвященные знали: скоро должен прийти из отпуска Титов, принести литовку,

завернутую в мешок, и, раздевшись до сиротских больничных  штанов,  начать

косьбу.

   Зрелище это никогда  не  пропускалось.  Под  разными  предлогами  врачи

выходили  во  двор,  становились  поодаль  у   заборчика,   закуривали   и

наслаждались бесплатным спектаклем. Выставив живот, выпирающий из  штанов,

набычив голову, грузный, вспотевший Титов мерно взмахивал косой, и трава с

длинным  шелестом  ложилась  ему  под  ноги.  Не  дождавшись,  когда   она

подсохнет, Титов сгребал ее к вечеру в мешок и  уносил  домой.  Он  держал

кроликов  в  гараже,  и  ради  такой  мороки  ему  приходилось  выискивать

мало-мальски пригодный участок для покоса.  Июль  для  него  был  страдным

месяцем. Подпирая животом операционный стол,  он  добросовестно  выстаивал

необходимые часы, записывал в истории болезни скупые фразы и, не дожидаясь

конца рабочего дня, шел косить.

   Юра Оленев пришел в больницу в начале августа, и ему на другой же  день

показали Титова, красного, обожженного солнцем, неутомимо  обрабатывающего

очередной газон. Зрелище Юре понравилось, он  знал  Титова  и  раньше,  по

институту. Тот работал ассистентом  на  кафедре  хирургии,  и  Юре  как-то

пришлось  сдавать  ему   экзамен.   Он   помнил   Титова,   неторопливого,

немногословного, с  хрупким  голосом  и  на  первый  взгляд  недалекого  и

простодушного. На экзамене Титов клевал носом,  косил  в  сторону  скучным

взглядом и вообще, на Юру внимания не  обращал.  Оленев  ответил  по  всем

вопросам и, подсунув зачетку, уже ожидал пятерку, но тот так же равнодушно

выставил трояк и вызвал следующего.  Юра  не  ушел,  и  Титов,  позевывая,

спокойно объяснил, что  сам  знает  хирургию  только  на  "четыре",  а  уж

студенту больше не полагается.

   С первого же дня приходи в больницу Юре пришлось доказывать,  что  врач

из него выйдет. Именно пришлось, потому что все медицинские премудрости он

усвоил еще в первый год студенчества. Такова была традиция, считалось, что

в роль врача нужно вживаться постепенно, мол,  репетиция  -  это  одно,  а

спектакль - совсем другое дело. Та область медицины, которую  он  поневоле

избрал для себя - анестезиология-реаниматология, преподавалась в институте

плохо, ей отводились считанные часы, за которые  студенты,  исключая  Юру,

успевали воспринять слишком мало, и  поэтому,  придя  в  отделение,  любой

ощущал себя профаном и невеждой.

   Поначалу многое казалось непонятным. И аппараты, и  больные  со  своими

болезнями,  непохожими  на  описания  учебников,  и  выбор  тех  или  иных

лекарств, и сам ритм работы, не прекращающийся ни на минуту.

   Коллектив Юре понравился. Врачи были молодыми, языкастыми, остроумными.

Грачев,  заведующий  отделением,  тоже  был  молод,  хотя  успел  защитить

кандидатскую диссертацию. Слишком возиться с интернами  он  не  собирался,

рассказал,  что  где  находится,  что  должен   уметь   и   знать   каждый

реаниматолог, твердо обещал Великие взбучки за каждый промах и бросил  их,

как щенков в воду. Интернов было двое: Юра и Вовка  Веселов  -  неутомимый

остряк и неукротимый оптимист. И если Юра благополучно миновал тот период,

когда  к  нему  привыкнут  и  станут  считать  своим,  то  все   шишки   и

подзатыльники сыпались на голову Веселова,  отчего  с  годами  голова  его

стала шишковатой и вихрастой, но характер ничуть не испортился.

   Теперь Юра встречался с Титовым в операционной  как  равный  с  равным:

Титов  -  хирург,  Оленев  -  анестезиолог.  Работал  Титов   неторопливо,

занудливо, часто поднимал голову к потолку, словно  выискивая  там  нужное

движение  скальпеля,  заставляя  ассистентов  потеть,  молча   злиться   и

переминаться с ноги на  ногу,  но  свое  дело  он  знал  получше,  чем  на

четверку, и осложнения у его больных случались редко. Сам Титов  относился

к интернам, в том числе к Юре, с пренебрежением, и, если во время операции

что-нибудь случалось, то он обращался к нему, лениво растягивая слова:

   - Э-э, как вас там, позовите кого-нибудь из врачей.

   Собственно говоря, это было прямым оскорблением, но Юра молча улыбался,

никогда не звал и сам быстро справлялся со своим  делом.  Пустыми  глазами

Титов долго смотрел на непокорного мальчишку, но  убедившись,  что  все  в

порядке, молча продолжал работу.

   Потом, когда  к  Юре  стали  относиться  как  к  своему,  привычному  и

сросшемуся с отделением человеку, даже Титов снисходил до легкого  наклона

головы при встрече и более-менее точно называл его по  имени,  варьируя  в

ошибках от Георгия до Виктора. Но Юра быстро вставал на ноги  и  без  тени

смущения подчас спорил с Титовым о тех или иных  проблемах  хирургии.  Тот

озадаченно склонял  голову,  поднимал  кустистые  рыжие  брови  и,  словно

удивляясь безмерной наглости, кротко говорил:

   - Вы ошибаетесь. Читайте побольше или спросите у старших.

   Когда Юра протягивал Титову только что вышедшую в свет монографию,  тот

лишь мельком глядел на-обложку и, отвернувшись, отражал нападение:

   - Эта книга уже  успела  устареть,  и  автор  ее  некомпетентен.  Учите

японский, есть интересные статьи.

   - Я его изучил еще в детстве, - отвечал Оленев, зная, что ему все равно

не поверят, - эти статьи тоже успевают устаревать.

   Титов брезгливо морщился и в спор больше не вступал.

   У Юры подрастала дочь, он часто брал  ее  за  руку  и  в  свободные  от

дежурств дни уходил куда-нибудь далеко от дома. Едва научившись  говорить,

дочка стала придумывать сказки,  все  детские  премудрости  о  Колобках  и

Лисичках-сестричках  она  усвоила  за  месяц,  и  разве  что  какая-нибудь

нганасанская  сказка  еще  могла  удивить  ее,  поэтому  она  предпочитала

сочинять сама.

   В один из дней они шли по солнечному  летнему  бульвару,  и  пятилетняя

Лерочка  на  ходу  сочиняла  очередную  сказку.  Она  говорила,  а  Оленев

рассеянно слушал ее бесконечный цикл о трех странных существах,  одним  из

которых был он сам.

   - Ну и что? - спросил он в конце  или  на  середине  сказки,  что  было

равноценно. - Оленев - это я, ладно уж, хотя и не похож,  Падший  Ангел  -

это ты, кто такой Печальный Мышонок, я догадываюсь, но  откуда  ты  можешь

знать о нем?

   - Ты меня обвиняешь в недогадливости? - возмутилась  дочка  и  ущипнула

отца за руку. - Мне лично не до гадливости, когда я думаю, что теза  сидит

у тебя в левом кармане, а антитеза в правом, и обе такие странненькие!

   - Ты не ребенок, ты мутант. Таких детей не бывает. Откуда ты знаешь эти

слова?

   - Какое тебе дело, папулечка? Раз эти слова есть, то я их знаю. Это  же

так просто... Но ты меня перебил. Придется сочинять другую сказку.

   И она начинала новую, а Оленев  зябко  поежился,  вспомнив,  что  давно

потерял маленького  мраморного  слоника,  подаренного  ему  отцом  в  день

тринадцатилетия. Он потерял его в тот же  день,  опустив  в  левый  карман

штанов. С тех пор левые  карманы  брюк,  пиджаков  и  халатов  то  и  дело

превращались в бездонные ямы, куда  исчезали  авторучки,  монеты,  носовые

платки, и Оленев приучил себя не класть туда ничего. А Печальный Мышонок в

сказках дочери  жил  именно  в  левом  кармане  Оленева,  и  это  странное

совпадение Юре явно не нравилось.

   - Неужели это я породил тебя? - вздохнул Юра, когда сказка кончилась. -

Я тоже считался вундеркиндом, но ведь не до такой же  степени!  И  вообще,

все твои сказки - это развесистая клюква! - поддразнил он дочку.

   - Ага! - легко согласилась она. - Есть такая, и настолько  развесистая,

что под ее ветвями свободно помещается небольшой город с тремя  заводиками

и фабрикой по производству лапши.

   И тут Оленев увидел Титова. Тот сидел на скамейке, развалясь и  выпятив

живот, а к его руке были  привязаны  поводки.  Сдерживаемые  ошейниками  с

медными бляхами и медалями, на газоне паслись  кролики.  Вокруг  толпились

дети, они дотрагивались до пушистых спинок зверьков, с опаской оглядываясь

на Титова, но тот не обращал внимания на их возню,  лишь  щурил  глаза  от

яркого солнца и неторопливо промокал пот со лба.

   - Во! - обрадовалась Лера. - Смотри.  Это  знаменитый  дрессировщик.  У

него кролики по струночке ходят, тапочки приносят, за пивом бегают, спичку

зажигают и даже немного разговаривают.

   - По какой струночке?

   - А которая на гитаре. Кролики по струнам бегают, а дрессировщик поет.

   Титов открыл  зажмуренные  глаза,  вернее  -  один  глаз  и,  приподняв

кустистую бровь, посмотрел на Юру.

   - А, это вы... коллега, - сказал  он  безразличным  тоном.  -  Денек-то

сегодня, а?

   - Как поживают ваши кролики? - вежливо спросил Юра.

   - Неплохо. А как вы?

   - Намного получше. Меня не держат на поводке.

   - Это вам только кажется, - равнодушно сказал  Титов  и  снова  прикрыл

глаза. - Вы на поводке у дочери, у жены, у работы...

   И он поманил  пальцем  одного  из  зверьков.  Толстая  белая  крольчиха

приподняла голову от газона и уставилась темными глазами  на  Титова.  При

этом она продолжала шевелить губами, пережевывая траву.

   - Ну иди, иди, - ласково сказал Титов, - не стесняйся, тут все свои.

   Крольчиха нехотя засеменила к скамейке и  уткнулась  мордой  в  ботинок

Титова.

   - Скажи, детка, как тебя зовут?

   Крольчиха  напряглась,  быстро  засучила  передними  лапками  и  внятно

сказала:

   - Манечка.

   При этом раздвоенная верхняя губа сомкнулась с нижней  при  звуке  "эм"

ровно на столько, сколько и надо было.

   Дети тут же столпились вокруг и, разинув рты,  смотрели  на  говорящего

зверька.

   - А меня зовут Юрий Петрович, - сказал Юра. - Как вам нравится погода?

   - Чудесная погода, - ответила Манечка. - Вы не находите?

   - Он находит, - перебил Титов. - Но на светские  разговоры  способны  и

лягушки. Скажи-ка, детка, ты разумная?

   -  Конечно!  -  воскликнула  крольчиха.  -  Я  мыслю  -  следовательно,

существую, как говаривал о себе Декарт.  Если  бы  я  не  мыслила,  то  не

существовала бы.

   - Это логическая, ошибка, - возразил Оленев. -  Камень  не  мыслит,  но

существует вполне реально.

   - Это вам только кажется, - назидательным тоном сказала Манечка.  -  Он

тоже не лишен, э-э, своеобразного мышления...

   Постепенно  вокруг  скамейки  собралась  небольшая  плотная  толпа.   В

основном это были родители детей, подходили и прохожие,  если  не  слишком

спешили.

   - Этого не может быть, - уверенно сказал высокий мужчина в очках. -  Не

морочьте детям голову.

   - Может, может! - заспорили дети. - По телевизору может!

   - По телевизору показывают сказки, а это обман. Они шарлатаны.  У  него

магнитофон в кармане, - и мужчина вытянул палец по направлению к Оленеву.

   Юра хотел сказать, что никакого отношения ко всему этому не  имеет,  но

рассудил, что невольно окажется предателем, и молча вывернул карманы.

   - Все равно, это  возмутительно,  -  сказала  толстая  женщина.  -  Для

фокусов есть цирк.

   - Они себе на бутылку зарабатывают, - добавил еще  кто-то.  -  И  газон

потравили.

   - Пойдем отсюда, деточка, - решительно сказал  высокий,  беря  сына  за

руку. - Сейчас мультики будут показывать.

   - Не хочу мультиков! - завопил ребенок. - Здесь интереснее!

   Детей по одному выхватывали из круга. Бульвар оглашался ревом и плачем.

Детские причитания затихающими кругами расходились от пустеющей скамейки.

   Манечка выжидательно помолчала, переводя раскосый  глаз  с  Оленева  на

Титова, вздохнула и посеменила к другим кроликам.

   Титов, лениво пошарив по карманам, достал  очки  с  толстыми  стеклами,

водрузил их на нос, и тут же переносица испарилась.

   - Все ясно, - вздохнул Оленев. - Так вы и есть  тот  самый  Философский

Камень, Панацея Жизни, Красный Лев?.. Давненько не  виделись.  Признаться,

не ожидал.

   - Ван Чхидра Асим, - поправил Титов. - Хинди еще не забыл, Юрик?

   - Я ничего не забыл. Но почему вы в таком виде?

   - Так надо, - коротко сказал Титов, спрятав  очки  и  вернув  на  место

переносицу. - Я уже наверняка знаю, где надо искать.

   - Но по-прежнему не знаете, что именно?

   - Приблизительно. Это где-то  в  области  человеческих  исканий  вечной

истины и еще - близко к медицине. Это все, что я знаю. Пока знаю.

   - А как наш Договор? Он еще в силе?

   - Несомненно. Если я не найду через пять лет, то будешь искать ты.

   - Значит, еще целых пять лет...

   - Не еще, а всего-навсего.  Я  лишь  приблизился  к  находке,  но  зато

убедился наверняка, что именно ты способен найти  ее.  Ты  или  кто-то  из

твоих близких. От тебя исходит волнующий запах открытия.

   - Договор нельзя расторгнуть? - осторожно спросил Юра.

   - Он подписан твоей кровью, - отрезал Титов.

   - Тогда я был мальчишкой и мог не задумываться о будущем.  Мне  немного

не по себе, когда представлю себя и свою дочь в роли искателей того,  чего

нет на свете.

   - Это не страшно,  просто  немного  странно.  Поначалу.  Потом  вы  все

привыкнете. Никто из вас не будет мучиться и страдать  от  своих  поисков.

Разве что ты сам... Но за любой поиск истины надо платить.

   - Да, но чужой истины. Мне она не нужна.

   - Чужой не бывает. Истина одна. Едина и неделима. К тому же ты  получил

неплохой аванс, Юрик.

   - Для чего вам кролики?

   - Они тоже ищут.  Вернее,  искали.  Это  очередной  тупиковый  путь,  а

сколько их было у меня за столетия! Я искал месторождение разума, полагая,

что там скрывается  моя  потеря.  Нейрохирургия,  генная  инженерия,  годы

работы - все впустую. Я образумил кроликов, но это не моя истина и  вообще

- ничья. Она никому не нужна. Кролики скоро умрут. И я. Через месяц.

   - Отчего же?

   - Я больше не нужен в форме хирурга, хирург больше не нуждается в своей

работе. Очень просто. Будем считать, что мы виделись в последний  раз.  На

работе, как на работе, а личных встреч в  такой  форме  больше  не  будет.

Сегодня я специально вычислил твое появление на бульваре, чтобы  напомнить

о Договоре. До свиданья, Юрик.

   - Прощайте, - тихо сказал Оленев. - Значит, ничего нельзя изменить?

   - Ничего. Титов умрет от рака легких. В следующий раз я появлюсь  перед

началом вступления Договора в силу. Ты сам придешь ко мне. Через пять лет.

Жди.

   При этих  словах  Титов  встал,  натянул  поводки,  и  кролики,  дружно

приподняв головы, построились цугом и засеменили вдоль по газону. Вслед за

ними шел Титов, и легкая тень колыхалась в такт его шагам.

 

 

   Через день Оленев увидел Титова в  коридоре  клиники,  Титов  сидел  на

скамье рядом с профессором, и лицо его, краснее обычного,  было  настолько

растерянно, что Юра сразу догадался - это  и  есть  обещанный  финиш.  Ему

сказали, что у Титова нашли опухоль легких. Тот, мол,  узнал  об  этом  и,

напуганный, выбитый из колеи, никак не мог найти для  себя  те  спокойные,

чуть насмешливые слова утешения, которые  сотни  раз  говорил  безнадежным

больным. По-видимому, сейчас эти слова говорил  ему  профессор,  и  Титов,

зная, что это ложь, все же пытался поверить им, обмануться  несуществующей

надеждой, чтобы не очутиться в полном одиночестве приговоренного к смерти.

   Больше Титова  никто  не  видел.  Оперироваться  в  своей  больнице  он

отказался, уехал в другой город, и через месяц пришла весть о его  смерти.

Опухоль оказалась запущенной, и после операции он протянул недолго.

   На планерке профессор тихим голосом  известил  об  этом  хирургов,  все

встали, промолчали, никто в этот день  не  вспоминал  причуды  Титова,  но

жалели его не старые еще годы,  диссертацию,  защищенную  незадолго  перед

этим, и лишь Юра в душе усмехался и пожелал искренне, чтобы Ванюшка  успел

найти свою тайну в оставшиеся пять лет без его помощи.

   Первые дни работы в  клинике  так  и  связались  у  него  неразрывно  с

коротким визгом косы, срезающей сочную траву, широким  размахом  загорелых

рук, с толстогубой и косоватой усмешкой,  с  каплями  пота  на  некрасивом

лице. С тех пор, слыша запах гибнущей,  высыхающей  травы,  Юра  неизменно

вспоминал Философский Камень, Ванюшку, Титова, возникшего в те годы  перед

ним в облике чудаковатого хирурга.

   Постепенно о Титове забывали, только иногда, в разгар  сенокоса,  когда

разнотравье заполоняло больничный парк, кто-нибудь и говорил: "Эх,  Титова

нет! Трава пропадает!" Но никто не смеялся, разве что  улыбался  виноватой

улыбкой и заводил разговор на другую тему.

 

 

 

4

 

   Через  пять  лет  мир  перевернулся  вверх  ногами.  А  до  этого  лишь

предощущение невероятного не оставляло Оленева. То и дело из угла  комнаты

доносился шорох, чей-то приглушенный  смех,  запах  хорошего  чая  щекотал

ноздри,  иногда  пропадали  вещи,  а  на  их   месте   появлялись   новые,

малопригодные для нормальной человеческой  жизни.  То  это  был  Утюг  для

тараканов, то Гравитационная батарейка  для  карманного  холодильника,  то

Рояль для молочных бутылок, то Крокодильская форточка с герметичным шлюзом

и еще сотни других, таких же. Юра потихоньку выбрасывал их в  мусоропровод

или отдавал дочке для игр.

   Он хорошо понимал, что все это - и способности  к  усвоению  знаний,  и

странные предметы - лишь подготовка к тому, что должно  произойти  с  ним,

тренаж, лишний способ убедиться, что он сможет  справиться  с  невероятным

заданием. Ему сознательно выворачивали мозги наизнанку,  приучали  к  иной

логике, к иному порядку вещей, причин и следствий.

   А когда мир вздыбился, горизонт встал вертикально;  когда  дочка  стала

исчезать и, блуждая по времени, то и дело  возвращаться  и  начинать  жить

сначала;  когда  жена   из   обычной   женщины   превратилась   в   вечную

путешественницу, собирательницу невероятных сувениров;  когда  отец  начал

медленно уходить в сторону детства, а теща взгромоздилась  в  перевернутое

кресло телескопа, тогда-то Оленев  понял  до  конца,  что  все  предыдущие

двадцать лет уже работал на Ванюшку, и он стал Искателем,  и  этот  тайный

титул определил всю его судьбу.

   И судьбу его близких...

 

 

   Он продолжал работать там же и тем же, нимало не стремясь подняться  по

социальной лесенке, с  усмешкой  наблюдая  страсти  и  суету,  царившие  в

отделении реанимации. Он был обыкновенным врачом, зауряднейшим  человеком,

невзрачной наружности, несколько сонным и вялым. Он не вмешивался в  споры

и разговоры, не утихавшие  в  ординаторской,  а  предпочитал  уткнуться  в

какую-нибудь книгу и спокойно ждать ту нежданную минуту, когда понадобится

до предела напрячь свои силы, а  это  в  реанимации  случалось  более  чем

часто.

   Такая уж работа. То пусто, то густо. То можно сидеть в покойном кресле,

прихлебывать чай, листать ученую книжку, то сразу, напружинив волю  и  ум,

мгновенно переключаться, если привозили тяжелого больного или кто-нибудь в

огромной больнице требовал его вмешательства, помощи реаниматолога и  надо

было успевать укладываться в  считанные  секунды,  не  совершая  ни  одной

ошибки, ни одного промаха, ибо каждый из них мог стоить жизни человека.

   У Оленева не было врагов. Не было завистников, потому что он никому  не

мешал, не было недоброжелателей, ибо он никому не переходил дорогу и ни  с

кем не вступал в конфликт. К нему относились ровно, спокойно, подчас  чуть

насмешливо, могли без  желания  обидеть,  запросто  хлопнуть  по  плечу  и

пригласить на кружку пива. Он никому не отказывал, отшучивался и со  всеми

сохранял добрые дружеские отношения. В самом  отделении  он  более  близко

сошелся с Веселовым  -  неутомимым  остряком,  а  среди  хирургов  выделял

Чумакова - человека странной и несчастной судьбы, посвятившего свою  жизнь

помощи чужим людям.

   Помочь, спасти, отдать последнюю рубаху -  в  этом  был  весь  Чумаков,

ранимый, совестливый до острой боли, вечный вдовец,  создатель-бесконечных

теорий "новой семьи", все  время  проверяющий  их  на  собственной  шкуре.

Страдающий, конфликтующий, не  нашедший  точки  равновесия,  он  привлекал

Оленева незапятнанностью души, яростной самоотреченностью  и  бескорыстной

любовью к одиноким несчастным людям. Чумаков  был  лет  на  десять  старше

Оленева, но от этого их дружба нисколько не страдала. Быть может, потому и

тянулся  Юра  к  нему,  что  подсознательно  различал  в  Чумакове  черты,

утерянные им самим,  изъятые  у  него,  как  непроявленный  негатив  иной,

непохожей на эту, судьбы.

   Когда Оленев пришел работать в клинику, Чумаков  успел  отработать  там

десяток лет, был  заведующим  отделением,  и,  пожалуй,  лучшим  хирургом.

Больница была клиническая, а это означало, что на  ее  базе  располагались

кафедры института со своей иерархией, со своими правилами  и  законами.  В

хирургии   главенствовал   профессор   Костяновский,   и   Чумаков   вечно

конфликтовал с ним, не сходился ни в чем, в глаза и за глаза ругая его  на

чем свет стоит. Оленев выслушивал горячие  исповеди  Чумакова,  иронически

осаживал его, когда тот слишком уж зарывался,  но  взаимная  вражда  между

профессором и Чумаковым не прекращалась.

   До   того   самого   дня,    когда    Костяновский    получил    звание

члена-корреспондента и ушел в новый НИИ заведовать научной работой.

   Чумаков вздохнул свободно. Оленев тут же заметил, что все равно  пришел

другой профессор, а  так  как  у  Чумакова  аллергия  ко  всем  работникам

кафедры, то все начинается сначала.

   - Черта с два! - сказал Чумаков. - Все-таки я победил.

   - Не вижу. Костяновский пошел в гору, а ты так и остался пешкой.

   - Я та самая пешка, которая делает игру. Толку-то от короля в шахматах.

Шаг вперед, шаг назад, шаг в сторону. А я только вперед, без компромиссов!

   - Но он-то сделал рокировку, а ты  уткнешься  в  последнюю  клеточку  и

тут-то тебя слопает какой-нибудь ферзь.

   - Подавится, - сквозь зубы сказал Чумаков. - Ты лучше на своего Грачева

погляди. Чего доброго в дурдом попадет. И как ты можешь работать  с  таким

заведующим?

   - Могу, - спокойно сказал Оленев. - Он помешан  на  реанимации,  делает

свое дело, а все его завихрения вреда не приносят.

   - Ого! А как же его пресловутый "оживитель"? Скорее уж "умертвитель"!

   - О, это тебя не касается, - улыбнулся Оленев.  -  Это  не  из  области

хирургии. Мы сами с ним разберемся.

   - Касается, -  коротко  сказал  Чумаков.  -  Я  делаю  операции,  отдаю

больного в ваше отделение, надеюсь, что его там выходят,  а  ваш  чокнутый

делает на нем свои идиотские эксперименты. И мои больные того...

   - Неправда. Если они и умирают, то сам знаешь - не  по  нашей  вине.  А

Грачев  знающий  и  очень  грамотный   реаниматолог.   Он   на   грани   с

гениальностью.

   - Вот именно, что на грани. От сумасшествия до гениальности полшага.  И

пусть он попробует сунуться со своим "оживителем" к моим  больным,  я  ему

так по-мужицки врежу промеж глаз!

   - Дыши глубже, Вася, - посоветовал Оленев. - И как твоя семья поживает?

Кто там у тебя сейчас из  неприкаянных  и  бездомных?  Опять  какой-нибудь

алкоголик с амбицией?

   Не так давно у Чумакова жило много обделенных судьбой людей, но прошлой

зимой они разъехались, и Чумаков остался один, если не считать  говорящего

скворца, морских свинок и щенка дворовой породы.

   - Дедушка вернулся, - просиял Чумаков. - Мой милый колдун. Я  его  едва

узнал. Он постриг бороду, где-то раздобыл новый костюм и ведет себя совсем

по-другому.

   - Раньше-то он все пилюлю бессмертия искал. И нашел ведь, ага? Нашел  и

исчез. Я думал, что он умер.

   - Как же он умрет, если нашел пилюлю! - рассмеялся Чумаков. - Это ты не

захотел перевести его завещание, хотя и  забрал  себе.  Небось  потихоньку

глотаешь после еды по столовой ложке? Поделился бы, а?

   - Для чего тебе бессмертие?

   - Чтобы убедиться в крепости новой семьи, нужно прожить очень долго,  -

серьезно сказал Чумаков, не признающий уз брака.  -  У  меня  уже  кое-что

получается, но нужно проиграть ряд вариантов. А мне и до пенсии недалеко.

   - Познакомь меня с дедушкой, - попросил Оленев. -  Раньше  я  его  знал

только с твоих слов да по завещанию. Кстати, там и  в  самом  деле  ничего

особенного. Обычный  алхимический  набор  слов  вперемешку  с  буддийскими

сутрами и цитатами из китайских философов.

   - А ты что, на самом деле знаешь китайский? - усомнился Чумаков.

   - Откуда бы? - хмыкнул Оленев, он знал этот язык во всех  тонкостях.  -

Но любопытно, что дедушка делает сейчас?

   -  Собирает  разные  камни,  -  торжественно  сказал  Чумаков.  -   Он,

оказывается, большой знаток минералогии.

   - Раньше он был великим ботаником. Все травки разные варил.

   - А теперь камни, - упрямо сказал Чумаков. - Он  ищет  в  них  разгадку

сотворения Вселенной.

   -  Ага,  теперь  это...  Ему   личного   бессмертия   мало.   Познакомь

непременно...

 

 

   Дедушка, найденный Чумаковым у посудного  ларька  и  проживший  у  него

почти год, искал пилюлю бессмертия. Он приготавливал отвары  и  настои  из

трав, толок в ступке корешки и киноварь, каждый день  совершал  ритуальные

омовения и больше всего почитал  неиссякаемый  свет  Солнца.  Чумаков  так

ничего и не понял из причудливой философии старика, но всегда относился  к

нему с нежностью, добывал для него самые невероятные реактивы  и  всячески

оберегал его от обид и насмешек. Зимой дедушка ушел от Чумакова,  и  в  то

памятное утро, когда Оленев приехал в  опустевшую  квартиру  хирурга,  они

нашли  свернутую  в  трубочку  школьную  тетрадь,  подвешенную  в   клетке

говорящего скворца. Это и было завещание дедушки.  Только  одна  страничка

была написана на нормальном русском языке, а все остальное было  заполнено

непонятными Чумакову письменами и значками.

   "Забери себе, - устало махнул тогда рукой  Чумаков,  -  все  равно  мне

здесь ни черта не понять".

   Движимый своим давним стремлением узнать и прочитать все, что  попадало

в руки, Оленев не без труда, даже  при  всей  своей  необъятной  эрудиции,

расшифровал  средневековые  алхимические,  символы,  перевел  китайские  и

санскритские  фразы,  потом  интерпретировал  все  это  с   точки   зрения

современной науки и с недоумением открыл,  что  сложная  смесь,  названная

дедушкой  пилюлей  бессмертия,  содержит  активное  вещество,  если  и  не

продляющее жизнь до беспредельности, то дающее организму сильную встряску,

перестройку многих биохимических структур,  особенно  у  тяжелых  больных.

Ингредиенты  смеси  были   многочисленны   и   необычны:   редкие   травы,

приготовленные  особым  образом,   минералы,   растертые   в   порошок   и

подвергнутые обработке, вытяжки из насекомых и змей.

   Увлекшись, Оленев составил рецепт вещества на понятном языке, рассчитал

пропорции, выписал кое-какие химические формулы и как-то,  недолго  думая,

показал листки Грачеву.

   Грачев был  человеком  необыкновенным  по  своей  увлеченности  любимым

делом. Почти все врачи отделения скорее отбывали неизбежную  повинность  в

больнице, ибо знали - работа есть работа, никуда от  нее  не  денешься,  и

честно отрабатывали свои часы, тогда как мысли их были заняты  неизбывными

личными проблемами: машинами, дачами, детьми, одеждой и всем тем, из чего,

как им казалось, и складывается жизнь.

   Матвей Степанович Грачев был аскетом. Он не пил, не курил, и, хотя  был

женат и растил сына, но точнее сказать, сына воспитали жена и его мать,  а

он сам был полностью освобожден от суеты житейских забот, и только  наука,

только реанимация занимали его полностью, до конца, до последней точки. Он

вечно генерировал невероятные идеи, быстро схватывал  все  передовое,  что

создавалось другими врачами, и сразу же модифицировал  методики,  усложнял

или упрощал их, вводил свои,  совершенно  неожиданные,  практиковал  такие

методы, которые приводили в возмущение рядовых врачей, ибо не укладывались

ни в один из канонов устоявшейся за десятилетия науки.

   Скользнув взглядом по листкам, Грачев сначала хмыкнул, тут  же  обозвал

все это ерундой, но  потом,  словно  делая  услугу,  пролистал,  прочитал,

вернулся к самому началу, удивленно поднял бровь и спросил Оленева:

   - Ты где это взял?

   - Да так, один чудик раскопал в старых тибетских рукописях, -  слукавил

Юра, зная приверженность Грачева к восточной медицине. - Покажи,  говорит,

своим светилам, может, сгодится.

   - И где же все это раздобыть?

   Оленев тут же понял, что Грачев  попался  на  крючок,  теперь  вся  его

энергия пойдет на добывание веществ, чтобы проверить рецепт на практике.

   - Кое-что найти очень просто.  Это  наши  родные  травы,  но  некоторые

растут в горах Тибета. Минералы,  наверное,  можно  найти  у  геологов,  а

вытяжки  из  насекомых  и  змей  нетрудно  сделать  в  нашей  лаборатории.

Кое-какие вещества придется синтезировать. Как видите, пустяки.

   - Это надо проверить! Я оставляю тетрадь у себя, Юра.  Ты,  разумеется,

не против?

   Оленев усмехнулся и пошел дочитывать очередную книгу в укромном  кресле

ординаторской. Грачев развил  бурную  деятельность.  Недосыпая,  порой  не

возвращаясь домой из  лаборатории,  скрупулезно  руководствуясь  рецептом,

используя в то же время  современную  аппаратуру  и  последние  достижения

биохимии, он выделил из "пилюли бессмертия" именно  то  вещество,  которое

делает обратимыми процессы в  умирающем  организме,  что  ранее  считались

необратимыми раз и навсегда.

   - Черт побери! - кричал он, бегая по  лаборатории  от  одного  гудящего

аппарата к другому. - Это  же  так  просто!  Клетки  организма  впадают  в

анабиоз,   потребление   кислорода   падает    до    минимума,    меняется

кислотно-щелочное равновесие, и даже электролиты прекращают переход  через

межклеточную мембрану. Это же равносильно глубокой гипотермии, даже  более

того - это почти смерть, но еще не смерть, еще можно обратить  вспять  все

обменные процессы! Ведь это  не  наши  хваленые  шесть  минут  клинической

смерти, а почти час, больше, чем час...

   Грачев  потрясал  колбой,  в  которой   бурой   маслянистой   жидкостью

поблескивала какая-то гадость, явно не подходящая для  умирающих  больных.

Оленев сидел в уголке лаборатории, попивал чаек, усмехался. Он  уже  давно

вычислил формулу вещества и  теперь  только  подсчитывал  ошибки  Грачева,

допущенные при синтезе. Их накопилось более чем достаточно.

   - Ничего у вас не получится, - сказал он. - Эта ерундовина убьет первую

же собаку.

   - Не убьет! - говорил Грачев, сверкая глазами  пророка.  -  Кто  у  нас

сегодня лежит в палате?

   - Вас коллеги разорвут на мелкие кусочки. Помните, как вы вводили мумие

в вену?

   История была примечательная и давно вошла в ранг легенды. Тогда Грачева

и в самом деле чуть не растерзали.  Мумие  не  признавалось  медициной,  а

вводить его раствор в вену, кажется, вообще,  еще  никто  не  додумывался.

Кроме Грачева, разумеется. Объединенными усилиями его  оттащили  от  койки

больного, которого он хотел бы спасти, тогда он закатал рукав халата  выше

локтя и, бледный от бешенства, сам вкатил себе в вену кубиков пять  настоя

мумие.  Ничего  с  ним  не  случилось,  но  случай  оброс  мифологическими

подробностями от судорог и пены на  губах  Грачева  до  появления  у  него

телепатических способностей.

   - Давайте уж сначала на собаках, - мирно посоветовал Оленев. -  Или  на

морских свинках. Одолжите у Чумакова.

   Грачев тут же взвился и исчез из лаборатории  не  то  ловить  заблудших

псов, не то вымаливать свинок у Чумакова.

   Оленев посидел в опустевшей лаборатории,  выключил,  не  торопясь,  все

аппараты, аккуратно загасил сигарету и записал на  листке  бумаги  формулу

вещества, чистого, свободного от случайных примесей.  Потом  он  нарисовал

ряд технологических схем для  переработки  сырца  и  оставил  на  столе  у

Грачева.

   Он мог без боязни сделать все  это,  потому  что  слишком  хорошо  знал

своего руководителя. Грачев  все  идеи  сотрудников  автоматически  считал

своими и, увидев формулу, тут же объявлял, что сам вычислил ее.

   А Оленев с  насмешливой  печалью  догадался,  что  дедушка,  живущий  у

Чумакова, давно знаком ему, и недаром старик искал то  пилюлю  бессмертия,

то тайну сотворения Вселенной...

 

 

   Он поехал на другой  конец  города,  к  Чумакову.  К  нему  можно  было

приезжать в любое время дня и ночи, без церемоний и приглашений, тем более

что Чумаков в этот день дежурил в клинике, и Оленев думал застать  дедушку

одного.

   Так оно и получилось.

   Дверь открыл высокий худой  старик  в  строгом  черном  костюме,  белой

сорочке и черном галстуке. Седая бородка аккуратно  подстрижена,  воротник

рубашки чопорно накрахмален, и только пенсне на переносице не хватало  для

полного портрета старорежимного приват-доцента.

   - Нинь хао, - сказал Оленев, кланяясь по-китайски и  пожимая  сам  себе

руку. - Здравствуй, Безграничная Лесная Дыра, Ванюшка ты этакий. Вот уж не

думал, что эти годы ты крутишься возле меня. Не доверяешь?

   - Доверяй, да проверяй, - проворчал старик, не приглашая в  комнату.  -

Осталось несколько месяцев, ты не забыл?

   - А я уж думал, что ты сам нашел. Разве пилюля бессмертия  не  конечная

цель?

   - Это опять тупиковая ветвь, - вздохнул старик и посторонился. - Это не

то, что надо мне, но то, что обещал тебе. Как видишь, закономерности  были

замаскированы под цепь случайностей, и ты получил что хотел.

   - Так это Териак, брат Философского Камня? Абсолютное лекарство?

   - Брат, да не мой. Лекарство, да не абсолютное.  Оно  спасло  бы  тогда

твою маму. Ты просил - я исполнил. Цепочка вьется звено за звеном, ее  уже

не разрубишь.

   -  Вот  оно  что...  Значит,  я  опять  лишь  орудие  в  твоих   руках.

Любознательней переводчик... А ты теперь стал минералогом?

   - Ищу, - коротко сказал старик. - Камень - это основа Вселенной.  Может

быть, там таится мое нечто.

   - А если нет?

   - Тогда ты, - жестко сказал старик. - Ты и найдешь.

   - Чем больше я живу, тем сильнее сомневаюсь в этом. Я не знаю,  кто  ты

на самом деле и откуда появился, но неужели за тысячи лет  своей  жизни  и

при нашем развитии науки тебе  не  удалось  найти  Это?  Тебе,  при  твоих

безграничных возможностях и способностях?  Так  что  же  смогу  я,  бывший

вундеркинд, заурядный врач, скучный обыватель?

   -   Глупец,   -   сказал   старик.    -    Интеллектуальная    кокетка,

интеллигент-самобичеватель, что ты  понимаешь  в  великих  и  непостижимых

поисках Истины, рассеянной во Вселенной? Когда  взорвалось  Большое  Яйцо,

Истина,  скопленная  в  нем,  рассеялась  вместе  с  материей,  и   теперь

приходится собирать ее по крохам. Всего, что сделали вы, не хватит,  чтобы

заполнить один мой карман, но это все для вас, а не для  меня.  Жемчуг  не

зарождается в навозных кучах,  но  может  попасть  туда  с  тем  процентом

случайности, что равен железной необходимости. Ты и будешь тем петухом.

   - Завидная роль, - усмехнулся Оленев. - Твой рецепт уже попал  в  чужие

руки. Это не принесет вреда людям?

   - Если слишком ретиво стремиться приносить добро, оно может  обратиться

во зло.

   - Но это лекарство на самом деле сделает революцию  в  медицине.  Разве

гуманно отнять у людей надежду на здоровье и жизнь?

   - Все должно быть в меру. Дай в руки маньяку  абсолютное  лекарство  от

рака, и он уничтожит человечество. Вы  никогда  не  знали  меры,  вам  все

подавай полной пригоршней.

   - Что-то ты ворчливый сегодня, Ванюшка, - улыбнулся Юра. - А у  меня  в

запасе всего несколько месяцев нормальной жизни. Давай-ка повеселее.

   - Еще надоем. Потом я буду жить у тебя.

   - Хорошо. Я запасусь чаем. В какой форме ты будешь? Надеюсь, что  не  в

этой?

   - Конечно, нет. Ты посвященный. Я буду таким, каким и должен быть.

   - То в Камневидной, то в Чаепитной, то в Пинательной...

   -   В   Танцевальной,    Задумчивой,    Малопостижимой,    Говорильной,

Сбалансированной,   Обалденной,   Неразличимой,   Гневливой,    Ворчливой,

Ликующей, Дарующей, в Бесконечноразнообразной форме.  Наконец-то  я  смогу

быть таким, каков я есть.

   - То есть никем. Существо без постоянной формы уже не  есть  постоянное

существо.

   - Тринадцатилетним оболтусом ты выглядел совсем по-другому, так что  же

ты хочешь сказать, что ты и тот сопливый отпрыск - разные существа?

   - Я вырос, не нарушив ни одного знака биологии.

   - Как же, вырос бы ты без меня!  Знаешь  ли  ты,  что  в  пятнадцать  с

половиной лет ты должен был взорваться вместе со своим новым изобретением?

Это я спас тебя от пагубной идеи.

   - Значит, ты вмешивался в мою жизнь без моего ведома?

   - Договор, миленький, Договор. Ты просто забыл кое-какие пункты.

   - Еще бы! Ты мне его так  лихо  подсунул  и  даже  не  оставил  второго

экземпляра. Сейчас я вряд ли бы согласился.

   Квартира Чумакова походила на разгромленный музей. В углах громоздились

картины художника, жившего здесь, долгие годы, книги со стеллажей  свалены

на пол, а вместо них - образцы камней с  приклеенными  этикетками.  Только

камни  и  были  в  порядке,  а  все  остальное  находилось   в   состоянии

первозданного хаоса. На диване спал щенок,  клетка  с  говорящим  скворцом

была задвинута под стол, а сама птица медленно поворачивала голову влево и

вправо, как локатор, и лукаво посверкивала глазами.

   -  Бедный  Чумаков,  -  вздохнул  Юра.  -  То  алкоголики  у  него,  то

шизофреники вроде тебя. Никакой нормальной жизни.

   - Это его путь. Он знает, что делает, только  не  знает  -  как.  Он  -

великий адепт, ищущий человека.

   - Чумаков хороший хирург, просто очень несчастлив. Но ты прав, он самый

удивительный человек, которого я знаю.

   - Причинно-следственный механизм очень сложен, - сказал старик. -  Ваша

дружба не случайна.

   При этих словах он стал менять свою форму, съеживаться,  уменьшаться  в

размерах, его костюм покрывался трещинами, и к концу фразы на пол с глухим

стуком упал розовый камешек, похожий на ядро грецкого ореха, вернее  -  на

обнаженный человеческий мозг.

   Оленев подобрал его, подержал в ладони и  поставил  на  полку  рядом  с

другими камнями. Рассеянно походил по комнате, погладил  вздрогнувшего  во

сне щенка, наклонился к говорящему скворцу и, подмигнув, спросил:

   - Подслушивал, да?

   - Не любо - не слушай, а есть не мешай,  -  нагло  ответил  скворец  и,

отвернувшись, демонстративно клюнул мучного червя.

 

 

 

5

 

   Час  Договора  еще  не  наступил,  зато  полным  ходом  разворачивалась

революция в  отделении  реанимации.  Очищенное  от  примесей  и  балластов

вещество выглядело обычной прозрачной жидкостью  без  запаха  и  цвета.  И

вкуса у него не было, что к вящему позору неверующих  доказал  Грачев.  Он

бесстрашно  лизнул  жидкость,  почмокал  губами  и,  зажмурив  глаза,  как

дегустатор, сообщил, что так оно и есть.

   - Тогда это вода, - сказал  Веселов.  -  Аква  дистиллята.  Еще  бы,  в

пустыне она и мертвеца поднимет из могилы.

   Грачев даже не посмотрел в сторону Веселова.

   - Я назвал его "ребионит", - торжественно изрек он.

   - Короче, оживитель, - прервал его Веселов. - Идеальное  лекарство  для

оживления. Скоро наша наука  перестанет  существовать.  Любая  домохозяйка

вводит своему суженому с похмелья эту водичку в  виде  укола,  и  он  вмиг

оживает. Истина -  она  в  простоте,  чем  проще,  тем  гениальнее.  А  то

обставились  аппаратами,  препаратами,  понаписали  груды  макулатуры,   а

смертность не уменьшается. Сейчас живенько сократим кадры, выкинем  лишнее

и будем пользоваться только "оживителем Грачева".

   У Грачева не было чувства юмора, но он никогда  не  обижался  на  шутки

коллег, потому что ставил себя несравненно выше обывательской суеты.

   Был  понедельник,  начало,  рабочего  дня,  когда  после  планерки  все

анестезиологи-реаниматолоти собираются в ординаторской и коротают время то

разговорами,  то  вязаньем,  то  просто  ничегонеделаньем.  В  понедельник

операций не бывает, исключая, конечно, экстренные,  а  больных  в  палатах

реанимации ведет один  человек,  остальным  же  девяти  делать  фактически

нечего.

   Вот они и сидели все девять  в  тесной  комнате,  Веселов  забрался  на

широкий подоконник, Оленев притулился рядом, женщинам уступили  кресла,  а

Грачев расхаживал широкими  шагами  по  ординаторской  и  громким  голосом

доказывал необходимость немедленного эксперимента на больном человеке.

   - А вы на собаках уже пробовали? - вежливо спросила  Мария  Николаевна,

никогда не поднимавшая голос.

   - Пробовал, - твердо сказал Грачев. - Все выжили.

   - Из ума, - вставил словечко Веселов.

   - А вы им  как  вводили,  живым  или  уже  мертвым?  -  спросила  Мария

Николаевна.

   - А как вы сами думаете? - зарычал  Грачев.  -  Они  были  в  состоянии

клинической смерти, на контроле  никакие  ветхозаветные  способы  не  дали

абсолютно никакого результата, а ребионит сразу же ввел собак в  состояние

глубокого анабиоза, и я через час, да,  через  час,  Спокойно  оживил  их.

Можете полюбоваться, они бегают по Двору, задрав хвосты.

   - А у вас уже есть статьи на эту тему? - так же вежливо спросила  Мария

Николаевна, самый непримиримый противник Грачева. -  Лекарство  утверждено

комитетом по применению новых средств?

   - Конечно, нет. Надо собрать материал, убедиться на практике,  а  потом

уже завоевывать верхи. Неужели не понятно?  Это  открытие  перевернет  всю

науку!

   - В таком случае я запрещаю вам проводить эксперименты на людях.

   - Вы не  имеете  права  запрещать  мне.  Вы  мой  ординатор  и  обязаны

подчиняться мне.

   - Есть и над вами начальство, Матвей Степанович. Оформите  все  должным

образом и  действуйте.  Хотелось  бы  верить,  что  ваш  препарат  поможет

больным, но проводить незаконные опыты я не позволю.

   Когда спорили Грачев и Мария Николаевна, все остальные врачи обычно  не

вмешивались. Игра шла на нервах, кто  кого  переиграет,  кто  не  выдержит

первым. Иногда симпатии склонялись в сторону Грачева, иногда -  в  сторону

Марии Николаевны, а чаще всего все дружно вставали и  выходили  в  коридор

или во двор, если  было  лето.  Это  когда  перепалка  выходила  за  грань

интеллектуального спора.

   Мария Николаевна была негласным лидером. Пока Грачев носился со  своими

прожектами, она организовывала работу в отделении,  брала  на  себя  самые

тяжелые наркозы, учила молодежь и  всегда  твердо  отстаивала  свою  точку

зрения, даже если была не права.

   Отделение реанимации, как и любой коллектив, не было  однородным.  Были

свои точки сближений, отталкивании,  симпатий  и  антипатий,  группировки,

подпольные склоки и сплетни. Только Оленев никогда не вмешивался в  борьбу

самолюбии и больше всего любил общаться с  безалаберным  Веселовым  или  с

неистовым Чумаковым, несмотря на абсолютное различие между ними.

   Веселов, неиссякаемый выдумщик,  остряк  и,  как  поговаривали,  тайный

пьяница,   привлекал   его   открытостью   души,   непосредственностью   и

бесконечными розыгрышами над коллегами. Казалось, что для него каждый день

- первое апреля. Правда, шутки его не всегда  были  безобидными,  на  него

обижались, но недолго, потому что, подойдя со своей  детской  улыбкой,  он

искренне просил прощения и обещал, что впредь такого не повторится. Он  не

обманывал, впредь такое не повторялось, ибо в своих выдумках  Веселов  был

неповторим.

   В отделении могли кипеть любые страсти,  но  забавный  парадокс,  давно

отмеченный Оленевым, оставался неизменным: стоило реаниматологам собраться

вне  работы  у  кого-нибудь  в  гостях  или  просто  накануне   праздника,

запереться в лаборатории Грачева за чашкой чая, так сразу же все  начинали

говорить о работе. Забывались вязания и модные силуэты,  болезни  детей  и

дачные проблемы. Даже анекдоты отодвигались на  время  в  сторону.  Оленев

сидел где-нибудь в уголке, слушал все это и тихо радовался, что  коллектив

у них дружный,  хороший,  а  все  эти  революции,  бунты,  подкалывания  и

подсиживания - результат обыкновенных человеческих  страстей,  от  которых

избавлен только он сам, за что и благодарил судьбу.

   Особенно  сплоченным  бывал  коллектив,  когда  хирурги  или  терапевты

начинали  упрекать  реаниматоров  в  допущенных   ошибках.   Тогда   сразу

забывались все разногласия, и все, как один, отстаивали  честь  отделения.

Даже если нападение  было  массированным,  с  привлечением  профессоров  и

больничного начальства.  Тут  уж  Грачев  мигом  придумывал  теоретические

обоснования, а  Мария  Николаевна  в  своей  спокойной  манере  доказывала

правоту допущенных  действий,  и  Оленев  не  помнил  случая,  чтобы  хоть

кто-нибудь предал родное отделение.

   Некая кастовая гордость роднила этих разных людей. Быть реаниматологом,

стоять на грани жизни и смерти, разбираться чуть ли не  во  всех  областях

медицины, вступать в споры с врачами любых  других  специальностей  -  это

было прерогативой, почетной должностью, знаком отличия, печатью избранных.

Так казалось всем им, и Оленев ни с кем не спорил.

   Официально отделение считалось центром детской  реанимации  области,  и

туда привозили умирающих  детей  со  всех  концов  большого  города  и  из

районных больниц. К тому же отделение отвечало за всех тяжелых  больных  в

огромной больнице, начиная с родильного дома, кончая  глазным  центром.  И

еще в палатах лежали многочисленные больные,  перенесшие  операции  как  в

детском, так и во взрослых хирургических отделениях.  И  все  это  в  двух

палатах, на семи койках, включая кювезы с искусственным микроклиматом  для

недоношенных детей.

   Сколько Оленев помнил, всегда шел разговор о  расширении  отделения,  о

перестройке или даже о новом корпусе, но проходили годы, и все  оставалось

на своих местах.

   Впрочем, в последнее время пустые разговоры  начали  обретать  реальные

перспективы.  Архитекторы  ходили  с  рулонами  чертежей,  на   территории

больницы освобождалось место для пристройки, но дело пока  кончилось  тем,

что вырубили деревья в больничном парке, выкопали  котлован  и  заморозили

стройку по неясным причинам.

   Так и ютились больные, врачи и сестры в старом помещении, устаревшем  с

точки зрения современной реанимации. Нельзя сказать, что администрация  не

заботилась об отделении. Она исправно снабжала его  новейшей  аппаратурой,

которую  негде  было  ставить,  выделяла  ставки  для  медсестер,  которых

становилось все меньше и  меньше,  вербовала  новых  врачей,  но  желающих

работать в реанимации было не-так уж и много, то ли из-за тяжелого  труда,

то ли из-за потери престижности профессии.

   Оставались самые закаленные, да и то кое-кто был бы рад уйти из  родной

больницы, если бы нашлось  местечко  потеплее.  Другие  просто  хотели  бы

переменить  специальность,  ибо  что  ни  говори,  а  моральный  износ   в

реанимации жесток-и неотвратим. Только Веселов оставался Веселовым все эти

годы - неутомимым,  находчивым  и  жизнерадостным.  А  что  якобы  попивал

потихоньку, так это на работе не отражалось, и все глядели на  его  тайный

грешок сквозь пальцы.

   Вот и сейчас, в сгустившихся сумерках грядущей революции  все  притихли

по своим углам, и только Веселов отпускал шутки, да Оленев, прикрыв  веки,

с нарочитым равнодушием наблюдал за событиями.

   - Если хотите, Матвей Степанович, можете вводить себе эту водичку, а  к

больным я вас не подпущу. Это антигуманно  -  испытывать  неапробированный

препарат на больных.

   - Это научно доказанный факт, Мария Николаевна, - стервенел  Грачев.  -

Верить или не верить в тибетскую медицину  -  это  ваше  личное  дело,  но

лекарство,  созданное  столетия   назад,   имеет   такое   же   право   на

существование, как кордиамин  или  эуфиллин.  Я  четко  доказал,  что  оно

приводит к глубокому анабиозу клетки организма, в основном жизненно важные

- сердца и мозга. Все равно вы не запретите мне спасать больных от смерти,

я легко сделаю это без вашего согласия.

   - Если я узнаю о ваших  действиях,  то  пеняйте  на  себя,  -  спокойно

сказала Мария Николаевна. - Вы знаете мой принцип -  не  выносить  сор  из

избы, но ваш так называемый эксперимент выходит за рамки врачебной  этики,

и я сегодня же подам докладную  администрации,  чтобы  вас  отстранили  от

работы. Вы становитесь опасным.

   - Ага! - воскликнул Грачев. - Вы сами не прочь занять мое место!  Можно

представить, как здесь все зарастет тиной, если вы станете заведующей.

   - Ничего, - сказал Веселов. - Мы и в  болоте  поквакаем.  Я  лично  ваш

оживитель не буду использовать даже под страхом утопления в унитазе.

   Грачев сверкнул глазами в сторону Веселова, но Оленев вовремя взял того

под руку и вывел из комнаты.

   - Дай лучше закурить. В воздухе пахнет грозой.

   - Приказ министра запрещает врачам курить в больнице, - сказал  Веселов

и чиркнул спичкой.

   - Пусть разбираются без нас.

   - Ага, - легко согласился Веселов. -  Не  нашего  ума  дело.  Пусть  на

Олимпе ссорятся... Но где же он раскопал эту штуковину? Сам допер?  Ни  за

что не поверю. Он ведь и английский знает со словарем, а тут тибетский!

   - Меня это не волнует, - сонно сказал Оленев, выпуская дым в сторону. -

Может, и украл. Мне какое дело?

   - А ты у нас всегда в стороне, тихуша.

   - Свою работу я знаю, - уточнил Оленев, - а глазеть по сторонам  у  нас

некогда. Впрочем, Грачев не блефует. Это открытие века.  Если  к  нему  не

присосутся разные чины, то ему и Нобелевская положена. Только ведь затрут,

загребут под себя.

   - Экий ты пессимист! - рассмеялся Веселов. - А мы отстоим, а потом  как

раскрутим шефа на всю Нобелевскую! Во погудим!

   Постепенно из ординаторской выходили по  одному  остальные  врачи.  Это

означало, что противодействие полярных сил нарастало, и  в  ход  пошли  не

совсем дипломатические выражения.

   Оленеву совсем не было обидно, что Грачев тут же  начисто  забыл,  кому

обязан своим открытием. Это его вполне устраивало, а что  случится  потом,

то и случится, Не помрет же, не сойдет с ума.

 

 

   В этот день Юра не дежурил, работы не  предвиделось,  и  он  под  шумок

решил уйти пораньше. Дома шел нескончаемый ремонт, на отца и жену  надежды

было мало, вот и приходилось все делать самому. Да и дочка  должна  прийти

из школы. Достигший равновесия, отрекшийся от суеты мира, он сохранил одну

привязанность - к дочери.

   Спотыкаясь о ведра с известью и  о  банки  с  краской,  он  разделся  в

прихожей, прошел на кухню, выгрузил сумку с продуктами на стол и  заранее,

чтобы разогрелась, включил плиту.

   Все хозяйственные хлопоты  лежали  на  нем.  Попробовав  несколько  раз

стряпню жены, он вежливо вытеснил ее из кухни и стал готовить сам.  Марина

считала себя очень красивой, стеснялась хозяйственных сумок и  очередей  в

магазинах, боялась  испортить  руки  стиркой  и  мытьем  полов,  совершала

ритуалы разгрузочных дней и настолько  привыкла  во  всем,  полагаться  на

мужа, что оставила себе только одну заботу - неистовую и непреходящую -  о

самой  себе.  Она  часами  просиживала  у  зеркала,   совершенствуя   свою

совершенную красоту до абсолютной неотразимости, доводила семейный  бюджет

до полного банкротства платьями и шубками, а  на  работу  ходила,  как  на

подневольную каторгу. Дома она то порхала из  комнаты  в  комнату,  весело

болтая о пустяках, то висела на телефоне, и тогда ее громкий смех заглушал

все остальные голоса и шумы  в  квартире.  Иногда  на  нее  нападал  страх

заболеть  неизлечимой  болезнью,   тогда   она   впадала   в   оцепенение,

прислушиваясь к какой-нибудь неясной боли, и тут же со  слезами  требовала

отвести ее к самому лучшему профессору. Светила  медицины,  обалдевшие  от

красоты Марины, уже без дополнительных просьб Оленева, тщательно и подолгу

обследовали  ее,  ничего  не  находили  и  успокаивали  разными  приятными

словами.

   Отец сидел у себя в  комнате  и  сосредоточенно  смотрел  на  шахматную

доску.

   - Привет, - сказал Оленев. - Кто кого?

   - Четыре - шесть, - ответил отец, передвигая слона. - Но он у меня  еще

попляшет.

   Отец участвовал в заочном чемпионате, и  ответы  невидимых  противников

каждый день приходили по почте на особых открытках.

   - Марина не звонила?

   -  Угу...  На  первое  заказала  луковый  суп,  на  второе  -   котлеты

по-киевски, а на третье сливовый компот.

   - Как Лерка?

   - Уже прибегала. Ее опять выгнали с уроков. Говорит, что запарила мозги

учительнице арифметики  своим  доказательством  теоремы  Ферма.  А  сейчас

убежала не то в художественную школу, не то в музыкальную, не то на кружок

вольной борьбы. Я сам запутался, где она еще не была.

   - Значит, все нормально, - сказал Оленев  и  пошел  на  кухню  готовить

заказанный обед.

   Он чистил картошку, резал, не жмурясь, лук, крутил мясорубку, не спеша,

в своей неторопливой манере,  занимаясь  любым  делом  естественно  и  без

лишних  движений,  будь  то  наркоз  или  приготовление  котлет.  Мудрость

состояла  для  него  в  спокойствии   духа,   сопряженного   с   вдумчивой

приемлемостью всего, что бы ни делалось на свете. Его нельзя было  назвать

даже терпеливым, ибо терпение - это уже напряжение душевных  сил,  борьба,

противостояние, а он принимал мир как должное, ровно и благожелательно.

   К  приходу  жены  обед  был  готов,  и,  не  дожидаясь  дочери,   вечно

пропадающей допоздна в своих непонятных кружках и секциях, они сели втроем

за кухонный стол,  словно  исполняя  раз  и  навсегда  устоявшийся  ритуал

семейного общения.

   - Как дела на работе, милый? - спросила жена.

   - Как всегда. Мертвые оживают, больные выздоравливают. Что  может  быть

нового в больнице? А у тебя?

   - Лучше не спрашивай!

   - Хорошо. Не буду.

   - Эта  Леночка  пришла  в  таком  сногсшибательном  платье!  Словно  на

дипломатический прием. Весь стыд потеряла! Думает, что раз  она  любовница

начальника, то ей все позволено.

   - Это прискорбно. Надеюсь, вы ее осудили?

   - Как же! Осудишь! Ты ей слово, а она такую гримасу состроит, будто  ей

уксуса налили.

   - Вот и налейте, - посоветовал Оленев. - А лучше всего возьми да  отбей

начальника.

   - Фу, ты когда-нибудь  научишься  ревновать?  Я  самая  верная  жена  в

управлении. Все остальные так и норовят наставить  рога  своим  мужьям.  И

ладно бы кого отбивать, а то этого пузанчика. Он же такой противный!

   - Но Леночка не жалуется?

   - Это же Леночка! Ты ее совсем не знаешь. Ей совершенно все равно, лишь

бы дорогие  подарки  дарили,  а  еще  лучше,  если  какая-нибудь  шишка  с

положением.

   - Ну и как, не набила себе шишек?

   - Тебе бы только словами играть. Весь в дочку! Это так возмутительно, а

тебе хоть трава не расти.

   - Весной вырастет. Какая же трава в январе?

   - Ах, милый, - вздохнула жена. - Тебе бы мои проблемы.

   - Ни за что не поменяюсь. Проси что хочешь, только не это.

   Почти  все  разговоры  супругов  проходили  в  одном  ключе,  за   годы

совместной жизни они редко переступали грань пустой болтовни. Отец  обычно

отмалчивался, быть может, он недолюбливал сноху, но никогда  не  показывал

это. Выбор сына был для него священным, тем более  что  внучку  он  просто

боготворил.

   Ближе к ночи пришла Лерочка. Спрашивать у нее, где  она  шлялась,  было

дурным тоном. Она как-то раз и навсегда отшибла охоту коротким заявлением:

"Мне уже семь лет, и на фига пасти меня,  как  теленка.  Поживите  с  мое,

родители!"

   Размахивая  котлетой,  она  рассказывала,  как  учителка  брякнулась  в

обморок, когда ей  было  доказано  на  пальцах,  что  дурацкое  Диофантово

уравнение имеет кучу решений со своим задолбанным  числом  "эн",  которое,

как известно любому ясельнику, должно быть целым числом больше двух, а  на

самом деле...

   От плена Юрия избавил отец. Он бережно сграбастал  внучку  в  охапку  и

потащил к себе в комнату, чтобы она помогла ему  разобраться  в  очередном

миттельшпиле.

   Перед сном Юра зашел в спальню дочери выслушать  очередную  сказку  для

родителей. Вернее, сказку всегда слушал он  один.  Марина,  послушав  раза

два, вздохнула и вышла из спальни. Так и повелось - ребенок  рассказывает,

родитель слушает, а потом оба расходятся  по  своим  постелям  и  спокойно

засыпают.

   - М-да, - сказал Оленев, выслушав сказку до конца.  -  Всем  бы  хороша

сказка, но где подтекст?

   - А я под тех не подлаживаюсь, кто во всякой ерунде  ищет  подтекст,  -

ответила дочка. - Пусть ищут, что хотят, а я сочиняю как умею. Я  не  могу

не сочинять, а будут меня слушать или нет, меня не колышет. Приветик!

   - Спокойной ночи. А  перед  учительницей  извинись.  Нехорошо  доводить

учителей до обморока.

   - Я ее закопчу до стадии окорока, - пробормотала Лера, засыпая.

   - Что-то будет дальше, - вздохнул Оленев, пытаясь  угадать  свою  жизнь

после вступления Договора в силу. - Это ведь только цветочки...

 

 

   Но пока, как сказано в одной устаревшей книге, "еще не  пришла  полнота

времени", шла великая битва за  ребионит.  Впервые  за  историю  отделения

реанимации Мария Николаевна привлекла профессоров, больничное  начальство,

и Грачеву устроили разбор, а если точнее - суд в закрытом зале,  где  были

только одни врачи. Дело заключалось  в  том,  что  Грачев  все-таки  успел

ввести свой препарат умирающему ребенку, и тот  не  дал  эффекта.  Ребенок

умер.

   - Это еще ничего не значит, - упрямо говорил Грачев с  трибуны.  -  Все

знали, что ребенок был обреченным, при  таком  заболевании  еще  никто  не

выживал. Да, я рисковал, но не жизнью  ребенка,  а  своей  честью.  Я  шел

ва-банк, и отрицательный результат  просто  означает,  что  показания  для

применения ребионита должны быть сужены до пока неизвестных мне  пределов.

Дайте мне возможность для дальнейшей работы, и я докажу свою правоту.

   - Пока что правота не на  вашей  стороне,  -  сказал  новый  профессор,

заменивший Костяновского. - И вы должны ответить за свои действия. Ребенок

мог бы и так умереть, никто не спорит,  но  момент  его  гибели  совпал  с

введением вашего препарата.

   - Дайте мне условия для работы, - зарычал Грачев. -  Дайте  мне  нужную

аппаратуру, помещение, двух  лаборантов,  свободу  действий,  и  я  докажу

блестящую  будущность  ребионита.  А  смерть  ребенка  -   это   случайное

совпадение, вы ни за что не докажете обратное. Результаты вскрытия  ничего

не дали против меня. Все ресурсы были исчерпаны, и даже мой препарат, хотя

и должен был ввести клетки организма в глубокий  анабиоз,  ничем  не  смог

помочь.

   - Значит, ребенок умер от анабиоза?  -  спросил  второй  профессор,  по

детской хирургии. - То есть именно от вашего лекарства?

   - Я же сказал -  это  совпадение.  Да,  клетки  должны  были  впасть  в

состояние анабиоза, но так как к моменту  гибели  у  ребенка  были  грубые

нарушения микроциркуляции, то препарат просто не проник в клетки, он так и

остался в венозном русле.

   - Анализ покажет, где находился ваш препарат, - сказал новый профессор.

- Надеюсь, у него есть точная химическая формула и его можно  выделить  из

продуктов метаболизма?

   - Разумеется. Очень точная и вполне оправданная. Смотрите сами.

   Грачев схватил мел и со скрежетом, осыпанием белой  пыли  стал  яростно

набрасывать на доске химические формулы.

   - Как видите, он легко проникает сквозь межклеточную мембрану и тут  же

блокирует дыхание клетки.

   - То есть он действует подобно  синильной  кислоте?  -  спросил  второй

профессор. - Как клеточный яд, блокирующий дыхательные ферменты?

   - Никакого сходства! Он просто принуждает клетки  впасть  в  состояние,

независимое от поступления кислорода, анаэробного и  аэробного  гликолиза.

Цикл Кребса тормозится, а это означает, что у нас  появляется  практически

бесконечная возможность восстановить гомеостаз, пока организм спит.

   - А как же вывести клетки из этого состояния? Разве есть антидот?

   - Действие препарата обратимо, -  торжественно  сказал  Грачев.  -  Все

зависит от дозы,  рассчитанной  на  массу  тела.  Он  сам  распадается  на

совершенно  безвредные  продукты  по  прошествии  времени.   Именно   доза

определяет время, необходимое для  выведения  организма  из  терминального

состояния.

   - Значит, это что-то подобное искусственной летаргии? - спросил  кто-то

из зала.

   - Именно так, коллега! На Востоке еще в древние времена умели впадать в

состояние, близкое к летаргии, и я теперь убежден, что мой ребионит  и  те

вещества - это одно и то же. Я не сделал никакого открытия, просто доказал

с научной точки зрения правоту древних медиков.

   - А кто получит Нобелевскую, вы или древние медики? - спросил Веселов.

   Кое-кто рассмеялся. Профессор постучал пальцем по  столу,  придал  лицу

серьезный вид и сказал:

   - Давайте резюмировать.  Перед  нами  факт,  недопустимый  в  медицине,

главным девизом которой остается "не  повреди".  Я  полагаю,  что  следует

запретить   Грачеву   эксперименты   на   больных.    Пусть    предоставит

доказательства более весомые, обобщит свои опыты над собаками,  оформит  в

виде  сообщения,  и  мы  внимательно  выслушаем,  а  там  уже  решим,  как

поступить. Но пока, повторяю, никаких незаконных  опытов.  При  повторении

подобного факта разговор будет происходить в другом месте. Все согласны?

   Зал сдержанно загудел.

   - Как вы приняли решение? - спросил профессор.

   - Отрицательно, - твердо сказал Грачев. - Никто не сможет мне запретить

использовать  лишний  шанс  для  спасения  человека.  Это   ваше   решение

негуманно. В конце концов, я имею право распоряжаться своей жизнью и  могу

испытать препарат на себе.

   - Вы ходите по лезвию ножа, - сказал профессор.

   В своих выступлениях он любил выражаться банально и красиво.

   - Как тебе,  кстати,  новый  профессор?  -  спросил  шепотом  Оленев  у

Чумакова.

   - Все они одним миром  мазаны,  -  огрызнулся  Чумаков,  не  выносивший

титулы и ученые звания. - Научись сначала оперировать, а потом на  кафедру

лезь. Видел, как он скальпель держит? Словно кухонный нож. И вообще, похож

на плешивую обезьяну. Руки длинные, спина  сутулая,  потеет...  А  как  он

раскланивается по утрам? Направо и налево, будто гоголевский  чиновник.  И

рожа при этом умильная, словно конфету сосет...

   - Ну вот, завелся, - улыбнулся Оленев. - Ты  еще  обвини  его,  что  он

женат.

   - И обвиню. Жену сразу же на другую кафедру пристроил, а доченьку  свою

в ординатуру. Это же какой позор для  города!  На  место  Костяновского  -

бездаря и негодяя! - претендовали три профессора и один хуже другого!

   - Вот зануда. Ладно, если будет нужда, я свой живот доверю только тебе.

Что-то последнее время стал побаливать в правом подреберье.

   - Жри меньше сала, - ласково посоветовал Чумаков. - И вообще -  меньше.

Все болезни от жратвы.

   Суд над Грачевым заканчивался. В первом ряду сидела  Мария  Николаевна,

прямая и строгая, а рядом с ней, словно  показывая  свою  солидарность,  -

остальные реаниматологи. Только Веселов да Оленев сидели в  глубине  зала.

Первому из них, как  обычно,  было  все  до  лампочки,  а  Оленеву  просто

нравилось соседство Чумакова.

   - Как там твой дедушка? - спросил он между прочим.

   - Он у меня умница. Я ему  набор  реактивов  подарил  для  исследования

минералов.

   Оленев, вспомнив первую встречу с Ванюшкой, не выдержал и фыркнул.

   - Ничего смешного, - обиделся Чумаков. - Должен же кто-то открыть тайну

сотворения Вселенной.

   - Я не об этом, - сказал Оленев. - Пусть открывает на здоровье.  Просто

я думаю, что в начале  лета  он  исчезнет.  Уйдет  от  тебя  и  больше  не

вернется.

   - Откуда ты знаешь? - подозрительно спросил Чумаков.

   - Лето ведь. Пора отпусков, - отшутился Юра.

   - Ты мне не каркай. А то живо схлопочешь...

 

 

 

6

 

   В середине июня Оленев схлопотал  по  шее  в  буквальном  смысле  этого

слова. Только не от Чумакова.

   Дедушка, он же Философский  Камень,  он  же  Ван  Чхидра  Асим,  он  же

Ванюшка, переступил порог его квартиры во всеоружии.  То  есть  в  строгом

черном костюме, с дерюжным мешком в одной руке и со странническим  посохом

в другой.

   - Все, - печально и торжественно произнес он. - Час Договора  наступил.

Я сделал все, что сумел, теперь дело за тобой, Юрик.

   При этих словах правая рука его грациозно поднялась, и посох  опустился

на шею Оленева с бамбуковым сухим треском.

   Сверкнула искра, и Юра  ощутил,  что  переворачивается  в  пространстве

сразу во  всех  направлениях.  Верх  становился  низом,  правое  -  левым,

наружное - внутренним. Физически явственно  он  почувствовал,  как  внутри

головы перемещаются извилины мозга. Он не упал,  а  только  прислонился  к

стенке и зажмурил глаза, чтобы не  так  мельтешили  разноцветные  круги  и

искры, вспыхивающие в хаотическом беспорядке.

   Когда он открыл глаза, то увидел, что  на  полу  лежат  полуразвязанный

мешок и посох. Розовый округлый камешек валялся рядом.

   - Сподобился, - сказал сам себе Юра. - Иди туда, не знаю куда, ищи  то,

не знаю что.

   Настал Миг, Час и День Переворота.

   Что-то надломилось в душе Оленева,  словно  сдвинулась  стрелка  весов,

стоявшая на нуле все эти годы, и чаши стали  раскачиваться,  как  маятник,

вечно ищущий точку покоя и равновесия.

   Из мешка, лежащего на полу, стали выкатываться Вещи.  Они  расползались

по углам, затаивались, перешептывались, пересмеивались, превращались  одна

в другую, занимались своими таинственными делами, множились, и на их месте

возникали новые, непонятно для чего предназначенные.

   Квартира менялась на  глазах.  С  треском  лопнувших  пузырей  делились

комнаты,  из  конца  в  конец   протягивались   бесконечные   коридоры   с

распахнутыми   дверями,   потом   они   сворачивались,   закольцовывались,

становились огромными залами с паркетными полами и мраморными  статуями  и

тут же  сжимались  в  тесные  кельи  с  сырыми  стенами,  поросшими  мхом.

Пространство то уплощалось  до  двухмерного,  то,  распахнувшись  вширь  и

ввысь, разбухало до беспредельности, вклинивалось в одномерные  западни  и

снова  становилось  привычным,  трехмерным,  давящим  на  Оленева  низкими

потолками, увешанными люстрами.

   Время потекло назад, потом, словно спохватившись, сделало оборот вокруг

оси, свернулось спиралью, запульсировало и опять обрело линейность.

   Где-то вдали на секунду мелькнул силуэт  жены,  идущей  по  тропинке  в

джунглях, потом появилась дочка, рассыпала учебники  из  ранца  и  убежала

вперед по оси времени.

   Оленев стоял посреди этого  стойко,  как  солдатик  из  старой  сказки,

вытянув руки по швам и готовый к чему угодно.

   И лишь когда все начало упорядочиваться и  принимать  более  или  менее

сносные формы, Оленев поглядел на часы, идущие как попало, перевел дыхание

и осмотрелся.  Квартира  была  та  же  и  не  та,  но  что  именно  в  ней

переменилось, он так и не  понял.  Позабытое  им  чувство  беспокойства  и

тревоги заставляло делать  что-то,  мучительно  размышлять  об  утраченном

равновесии.

   Из дальней комнаты донеслось старческое шлепанье босых  ног  и  кашель,

привычный, знакомый. А потом послышалось пение. Отец никогда не пел,  даже

за праздничным  столом,  тем  более  странно  было  слышать  слова  старой

колыбельной:

 

   Баю-баюшки-баю,

   Сидит ворон на дубу,

   Он играет во трубу,

   Во серебряную...

 

   Оленев вошел в комнату отца и  увидел,  как  тот  в  длинных  сатиновых

трусах расхаживает от стены к стене и укачивает Леркину  куклу,  заботливо

укутанную в рубашку.

   - Ты чего, батя?

   Отец хихикнул и подмигнул левым глазом.

   - Спи, - сказал Юра и прикрыл дверь.

   Рядом с дверью появилась новая  вещь  -  большое  старинное  зеркало  в

тяжелой бронзовой раме. Юра  машинально  остановился  возле  него,  но  не

увидел своего отражения. В зеркале, напротив Юры, стояла его молодая  мама

и поправляла  волосы.  В  цветном  крепдешиновом  платье  с  плечиками,  с

голубыми, чуть печальными глазами, почти позабытая, но  не  забываемая  им

никогда, она смотрела прямо на него, он не выдержал и сказал:

   - Здравствуй, мама.

   Она ничего не ответила, положила расческу на тот подзеркальник и  молча

вышла, как из кадра кино. Вместо  нее  остался  кусок  прошлого:  обои  из

далекого детства, копия картины Шишкина и давным-давно сожженный  фанерный

шкаф.

   На кухонном столе лежало нераспечатанное письмо. По  крупному  детскому

почерку Юра понял, что оно от тещи. Каким ветром его занесло сюда, не было

смысла разбираться. Он просто взял и прочитал письмо. Оно было кратким:

   "К вашей злорадной радости я  заболела  тяжким  недугом  под  названием

синдром Торстена - Ларсона, имевшим проявиться у меня в  виде  ихитоза,  и

теперь кожа у меня как у аллигатора, хоть в цирке выступай, на  что  я  не

соглашусь ни за какие шанежки, а также началось  развитие  олигофрении  от

слабоумия  до  полного  идиотизма  с  дегенерацией  мозжечковых  путей   и

аномалией скелета в  виде  врожденной  кривой  ноги,  поэтому  я  намерена

выколотить из вас тысячу рублей, как минимум, ибо без них я  скоропостижно

скончаюсь, а такое удовольствие вам доставить я не имею морального  права.

Деньги шлите нарочным. Ваша К.К.".

   Оленев аккуратно смастерил  из  письма  голубка  и  пустил  в  открытую

форточку.

   На стол вскарабкался Ванюшка, таща  большую  чашку  с  красным  цветком

георгина.

   - Если бы ты знал, - проговорил он, обретая Благодушную форму,  -  если

бы ты знал, как все удачно складывается! За все годы моей квазижизни я  ни

разу не чуял так близко запах моей находки. До чего же ловко я нашел  тебя

двадцать лет назад! Лежал вот и думал: сейчас меня как поднимет этот  юный

оболтус, как начнет докапываться; а я ему как запудрю мозги!

   - Меня сгубило неуемное любопытство, - вздохнул Оленев, - но в общем-то

я ни о чем не жалею. Я просто разучился жалеть. Ты сделал меня не  мудрым,

а равнодушным. Я думал, что  безмятежность  и  равновесие  -  это  вершина

мудрости, но все эти двадцать лет я никого не любил, ни разу  не  страдал,

не мучился  от  ревности,  от  обиды,  от  нанесенного  оскорбления.  Хоть

отцовской любви ты меня не лишил...

   -  Это  было  запрограммировано,  -  перебил   Ванюшка,   забавы   ради

перекатываясь по столу. - Любовь к детям возвышает и успокаивает, любовь к

женщине приносит страдания.

   - Ты же  лишил  меня  части  обыкновенной  человеческой  души!  Чумаков

страдает, но он намного счастливее меня. Он вечно ищет, а я уже нашел.

   - Э нет! Ты не нашел для себя, и для меня  потрудись-ка!  Конечно,  наш

Договор - это просто кусок телячьей кожи, исписанный  всякой  ерундой,  но

его не нарушить. От тебя уже ничего не зависит. Круг искателей определен и

замкнут.

   - Какой нам отпущен срок?

   - От двухкопеечного до шести световых лет, - еле слышно сказал Ванюшка,

отваливаясь от выпитой  чашки  и  свертываясь  в  Засыпательную  форму.  И

заснул.

   Оленев рассеянно бродил по комнатам, машинально  прибирал  разбросанные

вещи, открывал незнакомые двери, попадал  в  чужие  квартиры  без  хозяев,

проходил их насквозь, выходил на лестничную площадку,  садился  в  лифт  и

снова оказывался у себя на кухне, где на столе, среди чашек и рассыпанного

печенья спал Ванюшка, проецируя свои сладкие сны на кафельную стенку.  Сны

были     приторными     и      липкими,      мармеладо-шоколадо-зефирными,

карамеле-пастилкоподобными,  то  невесомыми,  как  безе,  то  тягучими   и

темными, как патока.

   Неосознанное желание двигаться, изменять свое положение в  пространстве

толкало Оленева, а сам он пытался схватить за  хвостик  неуловимую  мысль,

родившуюся в нем в Миг Переворота. Внутреннее беспокойство, незнакомое-или

просто позабытое им, будоражило,  щекотало,  шевелилось,  готовое  вот-вот

обрести словесную или вещественную форму.

   - Кто вы? - ошалело спросил  Юра,  споткнувшись  о  красивую,  женщину,

сидящую на полу.

   Женщина устало улыбнулась, потом подмигнула и нарочито весело, сказала:

   - Ты все такой же, папашка. Хоть в лоб, хоть по лбу.

   - Привет, - сказал Оленев. - Это ты, Лерка? Когда  ты  успела  вырасти?

Тебе же завтра ехать в пионерлагерь...

   - Какой еще лагерь, папочка? Видишь, я вернулась. Я больше не могу  так

жить, и пропади пропадом все эти чемпионские титулы! Одних лавровых венков

хватит для супов всего города, а  из  моих  кубков  можно  напоить  четыре

подъезда. И для чего? Молодость проходит, шумиха  улеглась,  обо  мне  уже

забывают, два раза замужем, внука тебе родить некогда - сборы, чемпионаты,

олимпиады, спартакиады,  весь  мир  объехала,  облетела,  всех  обскакала,

обогнала, а дальше, что дальше?

   -  Начни  сначала,  -  горько  усмехнулся  Оленев,  нежно  и  осторожно

прикасаясь к руке дочери. - Ты зря занялась спортом, наверное, это не  для

тебя.

   - Сейчас какой год?.. Значит, мне всего десять лет! Вся жизнь  впереди!

Уж на этот раз я не ошибусь!

   Валерия повеселела, с размаху  сделала  шпагат,  перешла  в  стойку  на

голове, сварганила  сложный  кульбит  в  воздухе.  Лицо  взрослой  усталой

женщины высветилось детской  озорной  улыбкой,  волосы  растрепались,  она

повисла на шее отца и  громко  чмокнула  в  щеку.  Оленев  чуть  не  упал,

машинально вытер ладонью след от помады.

   - Как хорошо дома! - рассмеялась дочь. - Детство, оно так  близко!  Вот

оно, рукой подать.

   Валерия протянула руку к стене, погладила ладонью шероховатые  обои  и,

прижавшись всем телом, вошла в бетонную преграду. На  секунду  обрисовался

черный силуэт, и стена бесшумно сомкнулась за ее спиной.

   Оленев поспешно обогнул  угол,  вошел  в  спальню  дочери,  но  тут  же

заблудился. Это была не  спальня,  а  маленький  тронный  зал,  украшенный

позолоченной лепниной и гирляндами цветов. Жарко горели восковые  свечи  в

бронзовых канделябрах, мягко светился начищенный  паркет,  три  ступеньки,

покрытые ковром, вели к трону, искусно выточенному из слоновой  кости.  На

троне  восседал  Ванюшка,  жонглируя  скипетром  и  державой  с  ловкостью

тамбурмажора. Увидев Оленева, он открыл Говорильню  и  сказал  царственным

голосом:

   - Какие будут просьбы,  петиции,  реляции,  хартии,  анонимки,  доносы,

допросы, вопросы? Живее, мне некогда.

   Оленев опустился в кривоногое кресло, обитое шелком, перевел дыхание.

   - Намастэ! Кафи дын хо газ, маене тумхе нахи деха хаэ (Привет! Давно  я

тебя не видел), - сказал он на хинди.

   - Иах тумхари галаты хаэ! Калх хи то. (Ты ошибаешься! Только вчера)

   - Киси бхи халат мэ май якин нахи кар сакта. (Ни  за  что  не  поверю!)

Разве не сегодня?

   - А где граница между вчера и сегодня?

   - А где граница между равнодушием и равновесием? - раздраженно  спросил

Оленев. - Что-то сломалось во мне. Мне остро не хватает  чего-то.  А  чего

именно, я и сам не знаю. У меня разбегаются мысли.

   - Привяжи их веревочками, - посоветовал Ванюшка. - Или посади на  цепь.

Хочешь, подарю тебе шикарную конуру?

   - Верни мне покой.

   - Ищи. Он - в тебе.

   - Это ты лишил меня любви?

   - Сам просил. Но если ты влюбишься, то нарушишь Договор. Это чревато.

   - Чем?

   - Чревом, червями, червоточинкой, черт знает чем! Как  в  картах.  Есть

час пик, час бубей, час треф, час червей.  Играй!  Блефуй!  Ходи  ва-банк!

Проиграешь - вот мой меч, изволь на плаху лечь. Выиграешь -  чур  пополам.

Идет?

   - Ты заманил меня в западню.

   - Не передергивай карты. Ты сам хотел... Эх,  времечко  по  темечку!  -

воскликнул Ванюшка, превратился в Долбательную форму  и,  запустив  в  Юру

скипетром и державой, промазал.

   Весомые символы невесомой власти просвистели  мимо  ушей  и  улетели  в

Никуда. Ванюшка между тем превратился ни во  Что,  а  Оленев  очутился  на

кухне.

   Кухонный стол доброй половиной врастал в стену вместе со всей  утварью,

и получалось так, что чашки и тарелки были перерезаны под  разными  углами

кафельной преградой. За столом сидела Марина и торопливо хлебала  остывший

борщ. Красное пончо елозило по крошкам и грязным  тарелкам,  Оленев  молча

взял тряпку и стал вытирать стол.  У  Марины  были  затравленные  голодные

глаза, она покосилась на Юру и придвинула тарелку поближе.

   - Ешь, ешь, - тихо сказал Юра, - я  сейчас  второе  разогрею.  Ну,  как

прогулка? Где была?

   - Чтоб я еще раз  выходила  замуж  за  вождя  камайюра!  -  воскликнула

Марина. - Нет, ты не думай, что я тебе изменяла! Я - самая верная на свете

жена, ты знаешь. Но это же полнейшая дичь, у него четыре жены, все живут в

разных деревнях, а он раз в неделю объезжает их вместе со свитой и думает,

что это и есть самая нормальная  семья.  Я  не  дождалась  его  приезда  и

умотала. Чуть с голода не померла.

   - Как ты там оказалась? - устало спросил Юра.

   - Как обычно, - раздраженно пожала плечами жена. - Вышла из дома,  села

на автобус и приехала. Дурацкий вопрос... Но знаешь, милый,  -  с  обычной

непоследовательностью перешла она на мурлыкающий тон, - до чего  это  было

замечательно! Никаких идиотских тряпок, один набедренный пояс  из  листьев

кароа, а у меня идеальная фигура,  ты  же  знаешь.  Эти  туземки  -  такие

уродки, а тут приезжаю я, и что тут началось! Нет, это было великолепно!

   Она затолкала в рот бифштекс и дальнейшую тираду произносила  невнятно,

но выразительно.

   - ...а пончо уже на обратном пути. Подарил один креол. Я их креольского

языка не понимаю, но какая мимика, какие жесты!.. В пульперии  из-за  меня

драка, табуреткой  по  голове,  навахи  блестят,  кольты  палят,  сплошной

вестерн! Вот это жизнь! А то торчу в своей  конторе,  на  Леночку  глядеть

тошно,  сплетни,  интриги,  скукотища...  Да,  я  привезла  тебе  подарок,

дорогой. Я о тебе ни на Минуту не забывала. Лысунчик ты мой, очкарик.

   Насытившись, Марина извлекла из-под стола  мохнатую  сумку  и  вытащила

маленькие рожки неизвестного животного. Игриво приложила их к темени мужа,

оценивающе оглядела и одобрительно кивнула.

   - Ну ладно, пойду посплю часок, а то умоталась до предела.  Ты  позвони

мне на работу, скажи, что ушла на больничный. Ты же мне  устроишь,  милый?

Что тебе стоит?

   Она чмокнула Юру в залысину  и  вышла  из  кухни,  оставив  после  себя

стойкий запах мускуса и амбры.

   А Юру не покидало ощущение непонятной потери. Оно росло в нем вверх и в

стороны,  как  тополь  из   невесомого   зернышка,   заполняло   пустующие

пространства,  оттесняло  малолюдные  области,  прорастало  сквозь  шумные

скопища людей и слов,  захватывало  мало-помалу  застоявшиеся,  с  илистым

дном, мысли и чувства, доводило до отчаяния, до неведомого  ранее  желания

разрыдаться и повалиться лицом в подушку.

   - Что-то не так, - бормотал он, блуждая по лабиринтам комнат, запинаясь

о вещи, отражаясь в кривых зеркалах, оставляя  талые  следы  на  коврах  и

паркетах, - что-то прошло мимо. Годы  жизни,  потраченные  впустую.  Отец,

работа, жена, дочь, все как у людей,  никаких  отклонений,  разочарований,

бед, потерь, пожаров, землетрясений. Где же она, моя пропажа?  Не  его,  а

именно моя? Гипноз, сомнамбула, кролик  под  взглядом  удава...  Познание,

бесконечное  узнавание  нового,  равновесие  и  равнодушие,  точка  опоры,

находящаяся внутри меня, независимость от помощи других  людей,  спокойное

восприятие добра и зла,  неразделенность  мира  на  крайности,  парение  в

невесомости, полет в никуда... Инвариантность времени, ветвление его,  как

в  шахматах,  бесконечное  множество  решений  при  одинаковом  дебюте.  Я

заблудился во времени...

   Стало нечем дышать. Духота распирала легкие. В горле першило. На  грудь

давил тяжелый спрессованный воздух.

   - Ка эа коэ э хагу, - выдохнул Оленев ритуальную фразу жителей  острова

Пасхи. - Нет больше дыхания.

   Остановился у подоконника, украшенного пометом чаек  и  летучих  мышей,

рывком распахнул Окно в мир и увидел ее.

   Она шла по другой стороне улицы, освещенная закатным июньским  солнцем,

юная и красивая, задумчиво наклонив голову, в такт шагам покачивая  сумкой

на длинном  ремне,  как  мимолетный  эпизод  из  сентиментального  фильма.

Картинка из придуманной недоступной жизни.  Сценка,  сочиненная  слезливым

режиссером. Лубочный коврик на стене.

   Оленев зажмурился. Реальность сплеталась с нереальностью, явь со  сном,

жизнь с мизансценой театра, бред принимал очертания точной  математической

формулы. Там, за Окном, был настоящий мир, подчиненный жестким  логическим

законам, не зависящим от произвола и безграничного  беззакония  тягостного

сна.

   Шумела, гудела, пела многоголосым хором широкая улица, по мостовой, как

по заводскому  конвейеру,  потоком  текли  автомобили,  тротуары  пестрели

разноцветными  и  разноликими  прохожими,  открывались  двери   магазинов,

выплескивали людские ручьи, вливавшиеся в  реки,  шуршали  разворачиваемые

газеты,  разноязыкие  радиоголоса  приносили  тревожные  новости,   экраны

телевизоров вспыхивали разрывами снарядов, рушились города в разных концах

земли,   авианосцы   распарывали   океаны   брюхатыми   тушами,    тяжелые

бомбардировщики барражировали вдоль границ,  а  там,  выше,  в  апогеях  и

перигеях  земных  орбит  зависали  спутники  с   распластанными   крыльями

солнечных  батарей,  похожие  издали  на  блестящие  новогодние   игрушки.

Всевидящие  глаза,  всеслышащие  уши,  сверхчуткие  пальцы  просматривали,

прослушивали, прощупывали земли и воды, леса и горы, пустыни и города.

   Но она шла сквозь мир,  как  подвижный  оазис  тишины  и  долгожданного

счастья, затаенного ожидания и светлой печали. Оазис любви в пустыне мира,

неразделенный с ним в своей обособленности, слитый в своей отдаленности  и

отделенности. Женщина. Губящая и спасающая.  Приносящая  боль  и  радость.

Беспечальное страдание. Легкомысленная задумчивость. Наполненная  пустота.

Плоть от плоти бесконечно изменчивого мира Земли.

   Оленев полной грудью вдыхал воздух планеты, смотрел на женщину,  следил

ее прихотливый путь среди людей, стараясь запомнить неповторимую  походку,

лицо, глаза.

   - Это она, - сказал он сам себе облегченно. - Да, это она.

   И в ту же минуту  Окно  стало  затягиваться  полупрозрачной  зеркальной

пленкой. Она быстро нарастала с краев рамы, упругая и прочная,  суживаясь,

как диафрагма фотоаппарата в центре Окна. Сквозь  нее  Юра  увидел  ту  же

самую улицу, уже безмолвную, и свое отражение, наложенное, как диапозитив,

на уличный пейзаж. Его смутное  лицо  на  миг  соприкоснулось  с  силуэтом

идущей женщины, и что-то шевельнулось  в  сердце,  кольнуло  в  мертвеющей

душе.

   (Словно смотришь в окно ночного поезда  и  видишь  свое  лицо  на  фоне

мелькающих столбов и неподвижного ночного неба.)

   Он отошел от Окна. И виделось так далеко, что казалось -  нет  пределов

ни времени его жизни, ни пространству, которое он способен  пройти,  чтобы

достичь цели. Он бережно прикрыл  за  собой  входную  дверь,  проехал  две

станции на метро, в многолюдном потоке встал на  ступеньку  эскалатора  и,

глядя вперед, поверх голов и шляп,  увидел  далекую  звезду,  мерцающую  в

ночном небе.

 

 

 

7

 

   Он пересел в автобус, в  его  привычную  сутолоку,  в  утреннюю  хмурую

суету, в сонную раздражительность незнакомых людей. У  него  была  любимая

игра - проигрывать варианты возможной судьбы. Если бы...

   Вот  например,  если  бы  стоящий  рядом  мужчина  с  помятым  лицом  и

затравленным взглядом изгоя оказался бы его братом. Его звали бы  Витькой,

в детстве они часто дрались, но старший брат Витька всегда вставал на  его

сторону в  уличных  потасовках.  Он,  Юра,  всегда  завидовал  брату,  его

независимости, походке и даже старался сутулиться, как  старший  брат.  Но

шло время, Витька,  как  принято  говорить,  попал  в  дурную  компанию  и

однажды, не рассчитав  силы  своего  гнева,  поднял  руку  с  ножом...  Он

вернулся домой через несколько лет озлобленным  и  опустошенным,  неудачно

женился, вернулся к отцу и  брату,  долгими  вечерами  запирался  в  своей

комнате и пил в одиночку. Его выгоняли за прогулы, месяцами он  мыкался  в

поисках   новой   работы,   скандалил   дома,   куражился,   сетовал    на

несправедливость судьбы, распределившей свои блага столь не поровну  между

братьями. И вот Юра "вышел  в  люди",  закончил  институт  и  зажил  своей

жизнью, а брат так и остался неприкаянным. Только и осталось у них  общего

- одинаковая сутулость...

   "Чем я смогу помочь ему? - подумал Юра, прижимаемый к плечу  соседа.  -

Как вернуть вспять утраченные возможности?"

   И тут же удивился себе. Раньше он проигрывал эти игры для забавы, чтобы

сократить дорогу, и, выходя  из  автобуса,  начисто  забывал  о  случайных

людях, а сейчас боль, вошедшая в сердце,  боль  за  другого  человека,  не

уходила, а щемяще томила, будоражила душу. Автобус  занесло  на  повороте,

Юра потерял равновесие и ухватился за рукав соседа.

   - Ну ты! - сказал тот. - Рукав оторвешь. Пальтуган-то не казенный.

   Юре захотелось сказать ему теплые слова, ободрить или хотя бы незаметно

сунуть в карман трешку, но тут он увидел ее.

   Ту самую, чей силуэт слился с его отражением  в  День  Переворота.  Она

стояла далеко впереди, за плотной толпой, он узнал ее лицо,  отрешенное  и

печальное, руку, прижатую к поручню, сумку, перекинутую через плечо.

   - Извините, - сказал Юра, пытаясь протолкнуться  вперед.  -  Мне  нужно

выйти.

   - Ну и лезь в заднюю, - грубо сказал сосед. - Чего вперед поперся?

   - Там моя жена, - сказал Юра наугад, не отрывая взгляда от  женщины.  -

Она не знает, где выходить.

   - Поразводили жен, - хмуро проворчал сосед. - В автобусе не проедешь.

   Оленев упорно пробирался вперед, выслушивая мнения о своей особе, то  и

де